— Югина… — тихо и строго произнесла мать.
Павлик увидел, как она выпростала из-под свитки, которой была накрыта, худую желтую руку и положила ее на склоненную голову Югины. Югина тут же прильнула лицом к груди матери, и плечи ее затряслись.
Глазам Павлика почему-то сделалось горячо, а к горлу подкатил тугой комок. Чтобы не расплакаться, он откинул с ног полу кожуха и соскользнул на холодный земляной пол. Не замеченный никем, юркнул в сени, прикрыв за собой дверь. Здесь постоял, прислушиваясь к невнятному гомону в хате, и, отыскав обжигающую холодом щеколду, открыл дверь во двор.
В сени упал сноп холодного, тусклого света луны. Заснеженное подворье искрилось, точно было усыпано крупно смолотыми звездами. Павлик, не чувствуя, как немеют на морозе голые ножонки и как улетучивается тепло из-под рубашки, стоял на пороге и, запрокинув голову, смотрел в пугающее своей холодной глубиной черное небо. Казалось, оно было подковано тысячами золотых гвоздей, шляпки которых — большие и малые — загадочно мерцали. Павлик присмотрелся к луне и впервые заметил, что она похожа на лицо красивой и очень доброй тетки: вон ее смеющиеся глаза, вон нос, улыбающиеся губы. И отчего ей весело, когда ему, Павлику, хочется плакать?
Передернув от холода плечами, он, бесстыже продолжая глядеть на лицо доброй тети, справил нужду, затем посмотрел на ставший ноздреватым у порога снег и неохотно вернулся в хату.
— Не ходи, Павлик, босым на мороз, — сказала ему мама знакомым строгим голосом.
Павлику показалось, что матери стало легче. Направляясь к печи, он с надеждой посмотрел в сторону кровати и почему-то остановился. Мама смотрела на него темными, как небо, которое он только что видел, глазами. И лицо ее было похоже на лицо луны.
— Подойди ко мне, — улыбнулась она ему бледным, как у луны, ртом. И от этой улыбки глазам Павлика опять сделалось горячо и опять стало трудно дышать, а ноги не хотели сделать и шага. Словно издалека слышал он голос матери:
— Сыночек… Я б небо тебе пригнула, если б могла… Расти без меня… Может, и счастье найдешь… Ну, подойди, перекрещу тебя…
— Не пугай его, Марино, — хрипло и непривычно тихо проговорил отец. Подрастет, сам все поймет.
И Павлик, содрогаясь от душивших его рыданий, торопливо взобрался на печь, где сушили просо перед тем, как отвезти его на крупорушку.
Глубоко зарыл в горячее просо озябшие ноги и затих, будто придавленный тяжестью.
Голос мамы опять стал слабым, прерывистым. Она о чем-то просила отца. Павлик слышал ее слова, что кому-то надо жениться, но искать не жену, а мать для сына. Смысл этих слов не доходил до Павлика, так как в его голове более явственно звучали другие мамины слова: «Сыночек мой, я б небо тебе пригнула, если б могла…»
И он увидел, как мама пригнула небо — с луной, со звездами. Павлик проворно взобрался на негр, уселся на краю, свесив ноги, и замер от восторга. Внизу виднелась родная Кохановка со знакомыми улицами, садками возле хат. А в центре села, на площади, бегали мальчишки, подпрыгивали, махали ему руками, что-то кричали…
Утром Павлик проснулся от чьего-то плача в хате. Некоторое время прислушивался к чужому, завывающему женскому голосу, бессмысленно глядя в пожелтевший, белоглиняный потолок. Надо было встать, взглянуть с печи в комнату. Что там? Но тело одеревенело от страха, от предчувствия чего-то ужасного. Его маленькое сердце трепетало от истошных, холодивших душу воплей, до краев переполнивших хату. Он захлебывался в них, чувствуя, что где-то внутри вопит уже и сам и вот-вот завоет во весь голос.
Вскоре на печь заглянула Югина, и Павлик увидел ее распухшее, с синими полукружиями под глазами лицо.
— Павлушка, — незнакомым хриплым голосом позвала она. — Вставай, Павлик, наша мама померли.
Набившиеся в хату женщины, когда он слез с печи, заголосили, а тетка Оляна — двоюродная сестра матери — больно сжала руками его голову и запричитала:
— Сиротинка ты несчастная!.. Такое маленькое, неразумное, как ты теперь будешь жить на белом свете? Кто досмотрит тебя, кто накормит?..
И он увидел маму… Непонятно было и страшно, что лежала она не на кровати, а на столе в желтом, убранном белыми бумажными цветами гробу. Почему на столе?..
Приблизился и стал смотреть на маму. Она была не похожа на себя, чужая и непривычно безразличная к тому, что он, Павлик, стоит совсем же рядом. Потом Павлик заметил вчерашнюю муху. И было тоже непонятно: вчерашний вечер, когда еще жила мама, казался таким далеким, давно прошедшим, а муха — вот она… летает…
Муха покружилась над гробом и уселась на белый бумажный цветок, став, кажется, еще чернее и больше. Павлик нахмурился и сердито смотрел на муху. Хотелось прогнать ее, но было стыдно людей. Вдруг муха, будто сама догадалась, что надо улететь, взвилась и полетела к дверям. Павлик повернул голову, провожая ее взглядом, и только теперь заметил, как много в хате свиток и кожухов: приехали из соседних сел тетки и дядьки, навещавшие раньше Кохановку только по большим праздникам, приехал с хутора Харитоньевского муж Югины — Игнат.
Во дворе, куда Павлика вскоре выпроводили, ему тоже все напоминало праздник: много саней, лошади под навесом, гурьба хлопчиков у распахнутых настежь ворот. А вокруг — белым-бело. Белая земля, белое небо, белые, опушенные инеем деревья, белые папахи на хатах. Дальние постройки казались диковинно смешными, приземистыми; их заваленные снегом крыши сливались с белесым небом и были незаметны для глаза.
Старшие хлопчики вытолкали со двора легкие сани-одноконку, на которых приехал Игнат, и начали на них катать по улице Павлика, потому что у него умерла мама. И Павликом безраздельно завладело хмельное чувство праздника, озорного веселья…
Как давно все это было! Сколько затем прошло тянучих зимних дней! А мамы нет. Павлик не маленький, он знает, что значит умереть. Дед Гордей тоже давно умер, и насовсем. Мама тоже умерла насовсем. Но это только так говорят. И Павлик так говорит. Однако как же все-таки можно столько дней быть без мамы? И он ждал. Нет, не он, а что-то в нем ждало, верило, звало. И если б мама вдруг пришла (говорят же, что мертвецы приходят), он бы не испугался. Чего ж мамы пугаться?..
…Карько переступил с ноги на ногу, запрядал ушами и тихо заржал, вспугнув безрадостные мысли Павлика. Павлик заметил, что по улице идет отец. И ему вдруг захотелось, чтобы отец шел подольше. Ведь Павлик только-только начал мечтать, как встретил бы он маму, если б она вдруг пришла.
Карько опять заржал, встречая хозяина.
Певуче заскрипела калитка, и во двор вошел Платон Гордеевич Ярчук среднего роста, лет за пятьдесят мужчина в запылившихся сапогах, в старом пиджачке поверх сорочки домотканого полотна. Округлая, с оттенком меди бородка и еще более рыжие, опущенные книзу усы придавали его лицу благообразие и степенность, в то время как колючие, насмешливые глаза были по-мальчишечьи молоды, отдавали серым блеском и наталкивали на догадку, что мысли этого человека подчас заняты такими земными делами, какие, казалось бы, не должны тревожить мужчину его лет, изнуренного каторжным крестьянским трудом.
— Эй, казак, ты куда скачешь? — с подчеркнутым удивлением спросил Платон Гордеевич у сынишки, снимая висевшее на суку груши ведро, чтобы напоить Карька.
— Никуды я не скачу, — обиженно хлюпнул носом Павлик. — Я боюсь…
Гремя ведром, Платон Гордеевич вышел за ворота, к колодцу, и, набирая воду, уже оттуда пробасил:
— Чего же ты, дурачок, боишься? Ты ж у меня храбрый.
— Черта боюсь.
— Черта? — удивился Платон Гордеевич, ставя перед лошадью ведро с водой. — Это, брат, плохо, если уж и ты стал черта пужаться. А я думал, что одна тетка Оляна не терпит чертей… Ну тогда давай закурим, предложил он, доставая кисет.
— Я уже бросил, — солидно ответил Павлик; ему нравилось отвечать на шутки отца шутками.
— Бросил? Уже? — Глаза Платона Гордеевича полыхнули смехом и довольством от находчивости сынишки. — А горилку небось еще хлещешь?
— Тату, вы никуда больше не пойдете? Я боюсь, — снова заныл Павлик, прислушиваясь, как внутри пившего воду Карька что-то уркает.
— Эт, какой ты! — уклонился от ответа Платон Гордеевич. — Что ж мне с тобой делать?..
Он взял Павлика под мышки, снял с Карька и посадил в сено на воз.
— Придется нам с тобой, Павлушка, жениться… Хочешь жениться?
— Не знаю. — Павлик весь превратился во внимание.
— Ну, не знаешь. Что же, я за тебя такие сурьезные вопросы решать должон? Ты на ком бы хотел жениться? На вдовице или на дивчине?
— На дивчине, — шмыгнул носом Павлик.
— Правильно толкуешь, — удовлетворенно отметил Платон Гордеевич. Стало быть, я женюсь на вдове какой-нибудь, а тебя женю… На ком бы тебя женить?.. На Вере Евграфовой!
— Не-е, она меня бить будет! — зябко передернув худыми плечиками, заерзал в сене Павлик. — Я вчера камнем в ее хате окно выбил.
— Э-эх, дурья голова! Кто же в стекла камни швыряет? Тогда пошлем сватов… к кому бы послать?
Разговор продолжили в хате, при зажженной керосиновой лампе. Хлебали из глиняной миски кислое молоко, закусывая черствым ржаным хлебом.
— Ну, а как ты, Павло Платонович, смотришь на Варьку?
— У-у… — отрицательно замотал головой Павлик; полный рот хлеба и кисляка не позволял ему быть многословным.
— Не по нраву?
— У-гу. — Павлик будто услышал визгливый голос Варьки, каким она скликает кур, и недовольно поморщил нос.
— Привередливый ты парубок, — покачал головой Платон Гордеевич. Весь в меня. И я, брат, не могу присмотреть в своем селе подходящей женщины. Языкастые все, брехливые… Борща толком не сварят. Придется мотнуться по соседним селам… И ты по-времени, приглядись к девчатам, может, и понравится какая. Добре?
— Добре.
— Ну, быть посему! Первым женюсь я… Ведь пока ты будешь холостяковать, мать тебе нужна, верно?
Павлик, перестав жевать, поднял на отца глаза.
— Трудно ж нам без мамы… Хочешь, чтобы у тебя была мама?