— Ты же секретарь парторганизации! Собери коммунистов и комсомольцев, объясни, что и как!
Разговор происходил в хате. Тарас сидел за столом и, торопясь по каким-то своим делам, наспех обедал.
— Что я могу объяснить? — досадливо спросил он у Докии, стоявшей рядом. — Павел Платонович даже мне ничего толком не рассказывает. Ересь какую-то порет! Говорит, видел Черных смертельно раненным, в красноармейской форме.
— Но Черных же сам ему сознался, что власовец!
— А кто это слышал?
— Неужели не веришь Павлу Платоновичу, своему дядьке?! — Докия бросила на мужа удивленно-осуждающий взгляд.
— Я-то верю, но люди могут не поверить, — Тарас поднялся из-за стола. — У Насти на руках да и в военкомате — официальные документы. В них ясно сказано: Александр Черных пропал без вести при выполнении задания партизанского штаба. А у Павла Платоновича? Что-то вроде сказки…
— Как же быть? — Докия смотрела на Тараса с растерянностью. — Село прямо кипит от разговоров.
— Ничего тут не сделаешь, — невесело ответил Тарас. — Я звонил в райвоенкомат. Попросил, чтоб послали запрос в Москву, где, говорят, в архивах хранятся захваченные во время войны власовские документы. Может, и списки есть.
Помолчали. Тарас, глянув на часы, стал искать фуражку.
— Жаль Маринку и Настю, — вздохнула Докия.
— Ты бы сбегала к ним, — наставительно посоветовал Тарас. — А то Маринка небось ревет с утра до ночи. Перестала ходить на строительство. Объясни ей, что ни она, ни мать тут ни при чем. Только найди хорошие слова. Ну такие… душевные.
В эти дни Докия дважды заходила в Настину хату. Но каждый раз заставала там Юру Хворостянко. Он встречал ее понимающим, но недовольным взглядом, давая понять: обойдемся, мол, без помощников. И Докия, поговорив о том о сем с Настей, уходила, пряча чувство досады.
А вчера поздно вечером услышала от Тараса, что Юра и Настя уехали в Средне-Бугск. Тогда же и решила: «С утра навещу Маринку».
И вот это раннее утро. Докия неторопливо шла обочиной улицы, стараясь не ступить мимо тропинки, в седой от росы спорыш. Как и полагается учительнице, одета она не как-нибудь. Серая плиссированная юбка, синяя кофточка и белое монисто придавали ей непривычную для буднего села нарядность. Докия не без основания полагала, что аккуратная одежда должна привлекать к учительнице внимание людей и вызывать уважение. Но по молодости своей не подозревала — Кохановка не то что уважала, а искренне любила ее за сердечную приветливость, открытый нрав и простоту. Если видит или слышит Докия смешное — смеется, как школьница, а встречается с чьей-либо бедой — печалится, как и все другие сельские женщины. Жила она среди людей, словно воплощение добра и доверчивости, всегда готовая помочь другим чем только может и как умеет. Построил кто новую хату — Докия первая советчица, как расставить в комнатах мебель, какие гардины повесить на окна, какими картинами украсить стены. Бегут к Докии за советом, какой фасон выбрать для платья, как назвать новорожденного, где достать нужную книгу. Многие девушки даже поверяют ей свои сердечные тайны.
Знала Докия и о любви Маринки и Андрея, но не понимала, что произошло между ними в последнее время. Догадывалась: появление в селе техника-строителя и внезапный отъезд Андрея на целину — события одной цепи, и тревожилась, как бы необузданные сердца да строптивые характеры влюбленных не привели к беде. А тут еще эта загадочная история с отцом Маринки.
И Докия спешила… Село уже начало свой трудовой день, возвещая об этом сизыми дымками, которые, будто дыхание хат, струились над крышами в еще прохладное небо. Докия издали заметила, что только труба над Настиной хатой грустила без дыма. И сердце ее облилось холодком.
Настино подворье показалось ей печальным и пустынным, хотя у порога хаты, сбившись в кучу, сокотали некормленые куры. Даже крикливо рдевшая рясными гроздьями калина под окном не порадовала глаз Докии. Предчувствуя недоброе, она торопливо подошла к дверям и, нажав на щеколду, толкнула их. Но двери не поддались. Стала барабанить своими маленькими кулачками в почерневшие дубовые доски… В хате ни шороха. «Может, ушла Маринка на строительную площадку?» — мелькнула успокоительная мысль, но тревога не растаяла. И тут же Докия заметила распахнутое окно хаты. Торопливо подошла к нему и заглянула внутрь.
Будто сердце оборвалось, когда увидела на кровати у окна Маринку мертвенно-бледную, с закрытыми глазами и посиневшими, запекшимися губами.
— Маринка! — испуганно позвала Докия. — Марина!
Губы Маринки жалко вздрогнули и приоткрылись. «Пить», — догадалась Докия. Быстро сбросив туфли и подобрав выше коленей юбку, она, легкая и гибкая, взобралась на подоконник, опустила ногу на край кровати. Оказавшись в комнате, метнулась в большую горницу и тут же вернулась с кружкой воды. Осторожно подсунула руку под горячую Маринкину шею, бережно приподняла ей голову и поднесла кружку к губам.
Через некоторое время на бледном, даже зеленоватом лбу Маринки взбугрились капли пота и начали медленно скатываться к иссиня-черным бровям. Докия краем простыни промокнула девушке лоб и заметила, как при этом шевельнулись ее длинные и темные ресницы. Маринка медленно открыла глаза. Дикие и мутные, они поначалу ничего, кроме беспамятства, не выражали, но постепенно начали проясняться, будто невидимый ветерок сдул с них туманную пелену. Еще мгновение, и они запылали синевой, радостно заискрились, а на щеках Маринки выступил слабый румянец.
— Андрей, спасибо… — тихо и жалостливо проговорила она. — Я получила твое письмо…
Докия только теперь заметила лежавшие поверх одеяла разорванный конверт и листок тетрадной бумаги, исписанный ровным почерком.
— Я сейчас… сейчас немножко отдохну и встану, — снова заговорила Маринка.
— Лежи, лежи, тебе нельзя вставать, — сдерживаясь, чтобы не заплакать, Докия поправила на Маринке одеяло.
— Нет, нет, я сейчас! — Маринка приподнялась, взяла с табуретки свою кофтенку и судорожно стала надевать ее поверх белой, с короткими рукавами сорочки. — Я сейчас!
— Ну, нельзя же. Ты больная! — взяв Маринку за плечи, Докия попыталась уложить ее на подушку.
Маринка вдруг затрепетала всем телом и с бесчувственной горячностью обвила ее шею холодными, слабыми руками.
— Андрей!..
42
Степан Прокопович Григоренко сидел в плетенном из лозы кресле под увитой диким виноградом стеной своего домика и наслаждался отдыхом. Позади суматошный рабочий день — один из многих дней конца жатвы, когда партком производственного управления напоминает штаб ведущего наступления полка, а он, Степан Прокопович, — его командира.
Стоял тихий вечер. Клумбы источали обновленные запахи цветов, легко вздохнувших после дневной жары. Близко к дому подступали садовые деревья неподвижные, отягощенные зрелыми плодами. От них тоже веяло свежим и влажным ароматом, наводившим почему-то на мысль о приближающейся осени. В подкрашенном вечерней зарей небе носились в изломанно-стремительном полете ласточки.
Заходить в дом Степану Прокоповичу не хотелось. Жена его, Саида, еще с утра заступила на суточное дежурство в больнице. Значит, придется ужин готовить вдвоем с не очень послушной дочуркой Галей. Но есть еще не хотелось. Да и Галя занята с подружками — непрерывно включает недавно купленный магнитофон, и «модная» музыка гремит в раскрытые окна на всю улицу.
Магнитофон стал в доме небезопасной игрушкой. Однажды Галя записала на пленку, как Степан распекал по телефону яровеньковского председателя колхоза за какую-то оплошность. А во время ужина «угостила» отца этой магнитофонной записью. Степан только кряхтел от досады на себя, впервые со всей ясностью поняв, что раздражение при деловых разговорах — плохой помощник, а крутые слова не лучшие аргументы.
Потом он отомстил Гале сполна. Замаскировав на кухне микрофон, выждал, когда языкастая Галя начнет пререкаться с мамой по поводу мытья посуды, и включил запись. А в присутствии Галиных подружек продемонстрировал горячий «кухонный диспут». Сколько было хохота и визга! Теперь Галя, прежде чем огрызнуться на какое-либо замечание, бросает испуганный взгляд на магнитофон.
Не нравится Степану Прокоповичу, что увлекается его двенадцатилетняя дочурка сверхмодными песенками, записанными через радиоприемник. Что за вкусы у подростков! Ведь не музыка, а металлический лязг, не голоса, а стоны или вопли. И сейчас из окна ржаво дребезжали тарелки джаза и гнусавил сиплый голос — не то старушечий, не то пропойцы-мужика.
Странно Степану Прокоповичу. В эпоху высочайшего расцвета науки и техники, когда ум вознес человека в космические дали и когда коммунизм из идеи превращается в реальную действительность, находятся «жрецы» от искусства, творящие нечто пещерное, вне радуги жизни, вне природы прекрасного, словно живут они на дне безнадежного отчаяния. Впрочем, действительно — все подделки под искусство есть не что иное, как следствие нравственного вырождения и утраты всякой духовной связи со своим народом. Вот и появляется музыка, в которой вместо страстности выражения, грациозности и гармоничного равновесия ритм наполняется пошлой какофонией, перемеженной бредовым шепотом, возведенным в ранг песни. Тьфу!.. А подростки, раскрыв от удивления рты, поражаются этой непривычной «новизне», не в силах по достоинству оценить ее своим еще зеленым умом и зыбким чувством.
Степан Прокопович любит наедине поразмышлять о сложностях жизни и назначении в ней человека. Но не успели его мысли взять привычный разбег, как послышался хлопок калитки, и на песчаной дорожке, ведущей к крыльцу дома, появился сутулый, одетый по-праздничному старик с объемистым узелком в руке. Степан узнал в нем Кузьму Лунатика из Кохановки и крайне удивился, что тот вдруг пожаловал к нему домой, да еще в такое неурочное время.
Кузьма, не видя за цветочной клумбой Степана, в нерешительности остановился, с робким любопытством оглянулся на цветник, на рясные белостволые яблони, затем устремил пристально-вопрошающий взгляд в раскрытое окно дома, откуда