Небо темнело. Быстро, как во всех южных городах. Вдруг иллюминация погасла. Начался фейерверк. По крайней мере, минут сорок небо над пальмами цвело огнями так, что не нужно было дополнительного освещения.
Гости начали расходиться.
— Даиман! — говорили на прощанье (Пусть всегда будет так).
— Пусть расставание не будет долгим! — говорил всем Эммануил, как близким друзьям. Был максимально любезен. Многих провожал до выхода, но никому не жал руки.
А потом стало холодно. Температура резко упала почти до нуля. Бывшее место пира напоминало заброшенный бивуак отступившей армии.
К полуночи мы вернулись во дворец.
В конце января мы были в Румском Султанате. Впрочем, султан обладал властью скорее номинальной, а местный парламент особым религиозным фанатизмом не отличался. Население же процентов на девяносто состояло из сторонников партии Аиши. Так что наличие этой последней в составе семьи Эммануила быстро решило дело в нашу пользу, и большой войны не случилось. Так — показное сопротивление для проформы и в надежде что-нибудь выторговать. Это вызвало противоположную реакцию. Эммануил обозлился. Не выторговали ничего.
Дварака зависла над Коньей. Приземляться не стали. Значит, Эммануил не собирался здесь надолго задерживаться.
В городе мне с готовностью показали «текке Мевляны[36]». «Текке» — это тюркское название ханаки, а Мевляна — мистик и поэт Маулана Джалалуддин Руми. Я нес к нему письмо от его учителя Сана'и.
Был вечер. Прошел дождь, и солнце под темными тучами было ярким и белым, как ядерный взрыв.
Мечеть текке обладала тремя куполами: двумя, напоминавшими шляпки грибов и одним шатровым, бирюзового цвета. Справа от нее возвышался единственный минарет.
Передо мной открыли ворота и пропустили во двор. Здесь был сад с бассейном и фонтаном, а по периметру — кельи дервишей. Впрочем, сад предполагал в основном цветы, и по зиме состоял из пустых клумб.
Мевлана спустился во двор. Руми можно было бы дать лет сорок, если бы я не знал, что ему более семисот. Пожалуй, красив. Правильные черты лица. Чернобород и черноглаз.
Но не в этом дело.
Краса — не очертание сосуда,
А то, что наливают нам оттуда…[37]
Это была внутренняя красота. Отсвет горней отчизны. Печать солнца. Ее не портила даже нелепая одежда ордена Мевлевийя: красный войлочный колпак, похожий на усеченную морковку, длинная белая рубаха (до щиколоток) и поверх нее — черная хирка. Даже в этом поэт казался изысканным.
— Я прочитаю. Подождете?
— С удовольствием.
Я прождал до захода солнца.
Наконец Руми спустился в сад. Что-то неуловимо изменилось в его облике. Походка другая что ли? Манеры? Трудно понять, когда видишь человека второй раз в жизни. Я взглянул ему в глаза. Решимость. Мрачная решимость. Что он надумал? Не позвонить ли Господу, пока не поздно?
Я подавил этот порыв. Ерунда! Показалось.
Звонить не стал.
А зря.
— Сейчас будет намаз, а потом сама[38], — сказал Руми, и в его тоне прозвучало приглашение.
Я оценил. Странным показалось только время. Я слышал, что торжественные сама бывают в полдень по пятницам, после соборной молитвы.
— Я могу остаться?
Он кивнул.
— Сегодня ночь бракосочетания с Богом.
Ответил он на мой незаданный вопрос.
Намазов было два. После захода солнца и с наступлением ночи. Как и положено, как и в Афганистане. Я уже не вздрагивал от крика «Аллах акбар!» Я ждал сама, мистического танца дервишей, точнее радения. Мне просто было любопытно.
В бассейне отразились звезды. Стало холодно. Градусов пять выше нуля. Дервиши, человек десять, все в колпаках и хирках, собрались во дворе. И началось действо.
Руми встал в центре, и дервиши трижды прошли мимо него. Было слышно, как они обмениваются приветствиями, но, по-моему, Мевляна говорил каждому что-то еще, очень тихо.
А потом начался танец. Они сбросили черные хирки, и остались в белом: длинные белые рубахи под пояс и поверх них — белые куртки с длинными рукавами. Раскинули руки (правая открытой ладонью вверх, чтобы получить благословение Бога, левая — ладонью вниз, чтобы передать благословение земле) и закружились на одной ноге. Картина в высшей степени странная, они казались неживыми: белые фарфоровые статуэтки в юбках полусолнце. И еще эти их колпаки: усеченный головной убор средневековой дамы. Я сказал бы, что они напоминали фей, танцующих фуэте, если бы они не были здоровыми бородатыми мужиками.
Звон молоточков золотобоев на рынке и шум водяных мельниц когда-то заставлял Руми пускаться в пляс прямо посреди улицы, невзирая на удивленные взгляды прохожих: «Что это тут выделывает уважаемый преподаватель Медресе?» Ему было все рано. Его взгляд был обращен внутрь, как глаз Кухулина[39]. Он — тоже герой, воин и жертва мистической любви. Что ему до общественного мнения? Это экстаз.
Они пели славословие пророку. Низко, глубоко, протяжно. Потом вступила флейта. Эта музыка затягивала, несмотря на нелепость происходящего.
Темп вращения увеличивался. Я вспомнил Чайтанью. Все мистические техники похожи. Возможно, это объясняется единством человеческой психологии и ничем больше. Чтобы достичь одинакового результата (экстатического состояния) следует производить одинаковые действия. Но в чем тогда их сила, этих сумасшедших мистиков: Франциска, Терезы Авильской, Чайтаньи, Рамакришны, Руми? Одни из них приняли моего Господа, другие боролись. Но во всех была внутренняя сила: тот, кто боролся — боролся до конца, а тот, кто принимал — принимал не из корысти, а по причине каких-то своих философских заморочек, и принимал всем сердцем.
Я посмотрел на Руми, неподвижно стоящего в центре танца, единственного в черном среди белых одежд учеников, автора поэтического переложения уже набившей мне оскомину притчи о слоне в темноте.
Вдруг он сбросил хирку, раскинул руки и присоединился к танцу. Протяжные гимны сменили короткие песни на персидском, греческом, тюркском.
Разрушил дом и выскользнул из стен,
Чтоб получить Вселенную взамен,
В моей груди, внутри меня, живет
Вся глубина и весь небесный свод[40].
Стало теплее. Сначала я снял шарф, потом пальто.
Я увлекся. Хотелось слушать еще и еще.
В стихах появились эротические образы. Это меня не удивило. Характерно для мистики, тем более мусульманской. Когда я читаю у Хайяма:
Запутан мой, извилист путь, как волосы твои,
я понимаю, что волосы возлюбленной — символ завесы, скрывающей от человека Бога, а извилистый путь — путь к нему.
Но здесь Хайям не в большом почете. Руми считается гораздо круче. И с эротикой обычно куда откровеннее. Что там католическим святым с их видениями, в которых они сосут молоко из груди Мадонны! А, как вам Аллах, являющийся в виде прекрасного безбородого юноши?
Дервиши кружились с бешеной скоростью. Я уже не видел людей. Сплошной вихрь белых одежд.
Эта земля не прах, она — сосуд, полный крови, крови влюбленных…[41]
Вдруг один из дервишей упал, как подкошенный. Его вынесли за пределы круга, положили на землю и, как ни в чем не бывало, продолжили танец. Потом я узнал, что это был сын Руми — Султан Велед.
Убейте меня, о, мои верные друзья,
Ибо в том, чтобы быть убитым, — моя жизнь…[42]
Упал еще один дервиш. Его имя я тоже узнал впоследствии: Хусамуддин, любимый ученик.
Танец возобновился. Стало совсем жарко. Я вытер пот тыльной стороной кисти, плюнул на приличия и стянул свитер. Над минаретом взошел тонкий серп луны.
Сделай гору из черепов, сделай океан из нашей крови…[43]
И тогда упал Руми.
Танец сразу прекратился. Дервиши пали на колени и стали читать суры Корана.
Хвала Аллаху, господу миров милостивому[44], милосердному, царю в день суда!
Тебе мы поклоняемся и Тебя просим помочь! Веди нас по дороге прямой…
Послышался отдаленный гул. Над нами, очень низко, закрывая звезды и лунный серп, летела Дварака.
Очень быстро!
Падала!
Я не увидел, чем кончилось падение. Летающий остров скрылся из виду.
Дервиши поднялись на ноги. Кроме тех, кто упал во время танца. Они так и лежали на земле. Наконец, дервиши вспомнили о своих товарищах. Склонились над ними, опустились рядом, кто-то пошел к кельям (я решил, что за помощью).
Я подошел к остальным.
— Что с ними случилось?
— Они мертвы.
Когда я вышел из текке, меня обжег холод январской ночи.
Похороны Руми вместе с его учеником и сыном состоялись на следующий день при большом стечении народа.
В тот день, когда умру, вы не заламывайте руки.
Не плачьте, не твердите о разлуке!
То не разлуки, а свиданья день.
Светило закатилось, но взойдет.
Зерно упало в землю — прорастет![45] —
пели дервиши.
К полудню я был на Двараке и рассказывал Эммануилу о том, что случилось в текке.
— Не тебе со мной тягаться, Мевляна Руми, — усмехался Господь. — Не многого ты добился своей смертью. Твоя жертва бесплодна.