Так и стали тянуть срок. Но вот что странно, не успев как надо определиться, вдруг обращаем на себя внимание главного. Череп, погоняло — смотрящий, тот самый, известный по всяким громким делам. Ну, он с Петром моим базар поимел, и типа договорились. Петька возвращается довольный, глаз горит, и сам вроде как разогнулся в прямой ход против прежнего, сутулость наша с ним общая немного убралась, даже стало заметно на вид. А у меня пока осталась.
В общем, излагает всё как есть: про Химика-Родорховича этого несчастного, обманщика целой эпохи, про нашу с ним задачу, про будущие перспективы после этой одноразовой услуги. А сам, вижу, уже корону примеряет, снаружи не видно, но я-то чувствую, мне ж для этого даже напрягать себя не нужно, одной всё же крови с ним, хоть мыслями бываем сильно разные.
Ну выбора нет, это ясно. А только жалко его до слёз, Химика. Ходит больше одиноко, глаза умные, нос тонкий, зато очки толстые, будто прямо из лица растут, словно как родился с ними, так и живёт. Говорит негромко, по слухам, в отряде у себя постоянно пишет чего-то. А с другой стороны, чего ж не писать, если такое внимание к нему со стороны всего прогрессивного человечества приковано. Брат его помоями обливает, с чужих, правда, слов, а мне он совершенно другим рисуется. Не знаю, что там у него со скважинной жижо́й вышло, какая канитель, но только при такой личности сами у себя обычно не воруют, как про него пацаны рассказывали.
А цель — глаз, это мне Петька донёс в последний момент. Хотя и не хотел, кажется, впускать в существо тайны. Моя задача — общее внимание на себя мордой оттягивать, дубль два, против той первой пробы, которая для нас обоих позором завершилась и сроком. Смотрю на него, когда вижу, и понимаю, что борюсь сам с собой, что не наверняка знаю, какой во мне кто и кого одолеет из-за протеста внутренней души. Но вскоре всё сошлось, призвал Петька стоять где надо и ждать, пока отзовут. Всё. А сами они пошли вслед Лиахиму, гуськом, трое: Петька и два остальных, каких Череп назначил подчищать, если чего. Как вошли они внутрь библиотеки, в самую святую для меня зону в этой местности, так и защемило у меня внутри, по всем сразу направлениям тела и совести. Я, помню, даже не успел в собственных ощущениях хорошо разобраться, а просто в один миг сделался непокорным горным орлом и ринулся вниз, вслед за ними троими, будто сорвался с обзорной вершины и дальше уже летел, не видя воздуха, не слыша зова раненой земли, не понимая, кто есть друг и где мой враг. Ворвался в библиотеку эту чёртову, увидал, как собираются друганы мои уродовать бесчувственного Химика, и с ходу заорал истошным голосом:
— Назад, с-суки! — потом я отшвырнул в сторону ногой перо, вывалившееся от неожиданности из братовой руки, и снова заорал что есть сил: — Все назад, поняли?! Быстро, я сказал!!!
Потом, помню ещё, кинулся к окну и дёрнул обе створки сразу, распахнув их до отказа. Посыпались какие-то ошмётки пересохшей краски, зимний ветер ворвался в нашу с Лиахимом библиотеку и разом смёл со стола листы пустой бумаги. За окном взвыло, и сквозняк, образовавшийся в пространстве между распахнутым настежь окном и незатворённой дверью, закрутил их по полу, задирая вверх острыми углами, будто лепя из них по ходу дела образ причудливой лагерной вьюги.
Ну, а дальше так: мы с Петькой получили каждый по ножевому удару, один — слева от моего пупка, другой — справа от его. И эти двое отвалили, потому что поняли, что дело зашло слишком далеко, почувствовали опасность от меня и брата, от всей этой ситуации, которую я им так непредсказуемо обломал. На выходе что-то угрожающе прошипели в наш адрес, но я хорошо не услышал, мне надо было осмотреть Петра и Лиахима, чтобы убедиться, что и братан цел, и что этот самый не пострадал в очередной раз после того бесчестного суда, где обобрал самого себя, утаив больше, чем высосал. Да и мне самому хорошо было бы не сдохнуть, а то кровища хлестала так, будто нас послали не глаз из человека вынуть, а весь библиотечный пол кровавым суриком покрыть.
Дальше — горбольничка и местная санчасть. После — суд, само собой. И что вы думаете? Правильно, каждый из нас получил весомый прибавок в виде пятерика: статья плюс рецидив. Короче, не они, а мы с братано́м крайними оказались: те же, выбив у нас из рук финку, просто защищали честь и достоинство, своё и Лиахимово, на которого с тревогой смотрит мир, вот так. И всё же скажу, что пострадал я в каком-то смысле не зря. Не удалось нашим лагерным дело замять, как ни пытались, вышло всё ж наружу, по всем средствам доставки новостей объяву сделали, что на Химика покушение было, но по счастливой случайности тому удалось избежать серьёзных потерь здоровья. А что случайность эта — я сам и есть, об этом ни гугу.
Но что-то произошло, это точно. Однако выяснилось такое, лишь когда наши с Петькой пупочные ранения стали затягиваться уже намертво. А реально началось, когда перевели нас в санчасть, сюда же, на зону. И этому так и не нашлось никакого моего объяснения. Сначала Петька спросил меня о моей книжице, что оставалась заныканной у шконки. Хочу, говорит, покопаться в ней малёк, карму себе почистить этой твоей латынью, а то чего-то нехорошо мне, братан, неспокойно на душе, муторно. Ну, я санитару дал понять, что надо бы это сделать, и строгий глаз ему вдогонку соорудил, для себя же непривычный. Ну, он просёк враз, что надо посодействовать, и быстро сделал, чего просили. Притащил и говорит:
— Прошу, пожалуйста, Сохатый, если чего, обращайся, всегда помощь окажу и хлопцам передам, чтоб навещали. — И улыбается, как не делал раньше со мной, а больше с Петькой. Говорю:
— Какой я тебе на хрен, Сохатый, ты чего, баклан, чердаком уехал? Я ж Паштет натуральный, проснись!
А он, вместо чтоб согласиться, только лыбится и ответно кивает, типа шучу я, а он шутку мою нормально заценил.
Короче, непонятка началась. А Петька учебничек распахнул и унырнул в него, надолго. Всё губами своими шевелил, всякую хрень там, видать, отыскивал для себя облегчительную. А на другой день говорит вдруг ни с того ни с сего:
— Ne hostibus amicos sed potius novis!
— В смысле? — переспрашиваю. — Чего тебе, Петухан?
Он переводит:
— Не ищи себе врагов, а лучше ищи новых друзей.
Смотрю я на него и вдруг вижу, что не Петька передо мной, а я же сам, Павлик, Паштет, слабый и покорный брат мой меньший. И уже вообще мало чего понимаю. А одновременно чувствую, как нарастает внутри меня какая-то непривычная мне отвага. Как вскипает и бурлит в венах незнакомое ранее бандитское непокорство, как просится наружу мужское упрямство моё, как стальной пружиной заворачивается в серёдке моей вольная лихость и тяга сделать обратно тому, чего все они от меня хотят, вообще, в принципе. И страха нет. И чувство опасности, что неизживно теплилось во мне, вмиг исчезло куда-то, растворилось, утекло, растаяло. Я глазами пару раз хлопнул для порядка, осмотрелся по новой и внезапно увидал себя другим, чужим, обновлённым. А после на Петра посмотрел и обомлел просто. Лежит он, жалкий, книжицу мою в руках перелистывает, чему-то своему тайному сокрушается, а лицо озарённое, доброе, без любой человеческой злобы ни на кого. Не его лицо, тоже обоим нам чужое. Чудеса, пацаны, в натуре говорю я вам!
А потом был суд. Да, собственно, и не суд, а так, хохма сплошная: просто свозили нас в Краснокаменск, в зал под конвоем завели, новый приговор зачитали, что прокурор испросил, да и отпустили с богом восвояси срок добивать плюс пять сверху на раскрутку по совокупности. А как в отряд вернули, говорю Петьке, давай, мол, наколки соорудим себе, а то неприлично, ходим тут как пришлые, нам не по чину уже. Он говорит, как скажешь, братишка, я не против. Ну и накололи: я «SS» себе на плече — «Сохранил совесть», он, по моему выбору, опять же, — «СЭР» — «Свобода — это рай».
И началась новая житуха, братья мои. Что вы думаете, сделал я первым делом, восстановив здоровье обратно? Правильно, собрался навестить Черепа, разбор с ним иметь с предъявой за канитель, и класть я хотел, что не я, а он зону держит, по барабану, ничего уже, чувствую, не страшусь. И главное — вообще никак не удивляюсь этому своему открытию.
А только не довелось мне на этом этапе тёрку с Черепом устроить, раньше самого меня в штаб дёрнули, кум позвал, да негромко так, через пупка одного, чтоб без соглядатаев всё прошло.
— Ну что, — говорит, — Сохатый, как оно вообще, что на душе-то делается, говори без утая.
Я, конечно, удивляюсь: и тому, что вообще дёрнул фигуру мою незаметную, и что при этом тоже за Сохатого держит вместо Паштета. Что за кумовская мутка вообще? Но жму покамест плечами, скрытничаю. Говорю:
— Я в норме, начальник, чего звал?
Кум, вижу, тоже слегка накипь свою поджимает, но, видно, неволя в нём пуще охоты силится. И закидывает, глядя в промежность меж глаз:
— Такой вопрос, Сохатый, дело есть одно, хорошее для тебя, доброе и всем нам нужное. — Молчу, слушаю с вопросительным уклоном. А он, видно, не очень знает, как приступить, чтоб в обратку после не съехать, но продолжает, испытывая меня на терпение и любопытство: — Знаю, пострадали вы с братом, но так сами ж тому виной, верно? — и смотрит. — Не пояснять? — Мотаю встречно, не надо, мол. Он и говорит: — Но только теперь всё обратно повернулось с Химиком этим, с Родорховичем хе́ровым, трогать его больше не положено, глаз теперь за нами всеми ото всех сторон света имеется, так что нужно тему эту по-другому закрывать, усекаешь? — Снова мотаю, но уже наоборот, что, мол, не усекаю, начальник. Он и говорит тогда: — Ты был исполнитель, я в курсе, а зачинщик всего — Череп, он же Гамлет Айвазов, смотрящий. Вот его и надо убрать с нашего общего горизонта. Сам пойми, Сохатый, след такой никому нам не нужен. Да и тебе самому спокойнее, ты ж понимаешь, что он тебя с Паштетом после всех этих ваших нехороших дел теперь вниманием своим не оставит, согласен? Или уроет, или ж опетушит и опустит совместной братской парой. В обиженку-то неохота поди?