Ну а в том, что сундучок был волшебным, никакого сомнения не возникало. Почти физически ощущал я, как размывается в этой квартире время. Стремительно двигался Валентин Саввич по своему жилищу, и трудно было уследить, как мгновенно перемещается он от книжных стеллажей к ящикам картотеки, от картотеки к «портретной», где собраны в папках портреты, кажется, всех исторических деятелей России. Но, главное, Валентин Саввич как бы одновременно существовал и с тобою и с теми людьми из давно минувших времен, судьбы которых занимали его воображение, — генералом Моро, императором Александром Первым, фельдмаршалом Кутузовым… И когда, обнаружив какую-то примечательную подробность из их жизни, какое-то интересное пересечение их судеб с судьбами других людей, начинал рассказывать он об этом — невольно забывалось, что речь идет о людях, которые жили столетия назад. Возникало ощущение, что пришел сосед или приятель и рассказывает потрясающую новость из жизни соседей или наших общих знакомых. И только постепенно, привыкнув, начал понимать я, что Валентин Саввич о своих знакомых и рассказывает. О тех людях, к которым привык, которых знает гораздо лучше, чем даже близких людей, чем коллег по профессии. Их проблемы волновали его нисколько не меньше, чем то, что совершалось сейчас.
Однажды мы сидели в его рабочем кабинете — я редактировал тогда книгу Валентина Саввича, — и, отвлекшись от рукописи, я заметил вдруг прибитый к книжному стеллажу генеральский погон. Тройной вензель украшал его…
— Первый раз такой вижу… — сказал я.
— Да… — ответил Валентин Саввич, и лицо его сделалось каким-то смущенным, растерянным. — Я уже давно его хозяина ищу. Столько книг перерыл и все равно — никак не нападу на след. А ведь этот генерал и Александру Первому служил, и Николаю Первому, и Александру Второму… Полвека в армии провел, а я найти не могу.
Больше в тот вечер нам так и не удалось поработать, потому что снова потянуло Пикуля к книжным стеллажам, снова он начал копаться в картотеке. И бесполезно было окликать его — куда-то далеко-далеко уже ушел он, и такое лицо было у него, словно не книги перебирал, а бродил, заглядывая в чужие квартиры, спрашивая у хозяев: не видели ли, не слышали ли чего про генерала, а то ведь пропал с концами…
И вот опять я забежал вперед… В квартиру на тихой рижской улочке Весетас мы еще вернемся, а пока…
Когда Пикуль с головой ушел в историю, все глубже и глубже закапываясь в «Аракчеевщине», жил он в Ленинграде, совсем в другой квартире. Описание ее сохранилось. Владимир Бут, познакомившийся с Пикулем в те годы, рассказал и о его жилище, и о тогдашнем достатке Валентина Саввича…
«Мансарда под самой крышей старого «доходного» дома, куда привел меня Валентин, показалась непривычно просторной — оттого, наверно, что была… абсолютно пуста, словно отсюда накануне вывезли всю мебель. Ни стола, ни единого стула, ни кровати, ни шкафа… «На чем же он сидит, ест, спит? На этих ящиках, что ли?» — один большой, застланный газетой и два поменьше лепились к широкому полукруглому окну. В углу приткнулся рулон свернутого матраса. Над ним развешаны на гвоздях тельняшка, рубаха на плечиках, замызганный черный бушлат и прочая нехитрая одежонка. На полу возле двери керосинка с закопченной сковородкой, бачок для воды, кружка, ведро… И вот еще одна неожиданность: с кричащей этой убогостью никак не вязалось бросившееся в глаза невиданное богатство — вся глухая стена мансарды представляла собой огромный, от пола до потолка забитый книгами стеллаж. Корешки плотно прижатых друг к другу толстых томов отсвечивали кожей, золотым тиснением…»
Вот так и жил тогда Валентин Саввич.
Дела его шли далеко не блестяще. Кроме семейных неурядиц — в эти годы Пикуль разошелся со своей первой женой, — мешала и неуверенность в успехе будущей работы. Через несколько лет напряженного труда Пикуль убедился в «неподъемности» избранной темы. И вот опять — выбор. Ведь мог же Пикуль и из уже накопанного материала смастерить какой-нибудь роман или, на худой конец, повестушку… Конечно мог. Но не прельстился и этим путем. Ему не хотелось писать «какой-нибудь» роман, он должен был написать то, что обязан был написать.
Отчасти из-за отшельнического образа жизни Пикуля, а во многом благодаря стараниям нашей критики, специализировавшейся на «разоблачении» писателя, установилось и до сих пор бытует мнение, что с нашей действительностью романы Пикуля никоим образом не связаны. Мнение это глубоко ошибочное. Пикуль не укрывался от действительности в истории, а с помощью истории пытался ответить на вопросы, которые ставила перед ним жизнь.
Наверное, когда-нибудь о жизни и творчестве В. С. Пикуля будут написаны обстоятельные монографии и будущему исследователю на основании пока еще неизвестных и недоступных документов по дням удастся проследить, как шла работа над «Аракчеевщиной», как постепенно — толстовский путь — привыкал Пикуль к прогулкам по прилегающим к избранной им эпохе десятилетиям. Ему было тяжело еще и потому, что предстояло не только найти какие-то ответы, но и найти самого себя. Ведь он, как мы уже говорили, не собирался писать какой-нибудь роман…
Прогулки по соседним десятилетиям открывали перед Пикулем неизвестный, удивительный мир, в котором — он это чувствовал! — так легко и просторно можно уместиться со всеми своими мыслями… Не хватило Пикулю только какого-то толчка… И таким толчком, как он свидетельствовал сам, стала книга Сергея Смирнова о защитниках Брестской крепости.
Сейчас, когда в самой крепости сооружен гигантский музей, когда о подвиге ее защитников написаны сотни книг, сняты десятки фильмов, как-то и не верится, что целых пятнадцать лет о героической обороне упорно молчали. О подвиге Бреста ничего не сообщалось в военных сводках, забыли о нем и после войны. Мифические герои — сержант Иванов уничтожил сто пятьдесят гитлеровцев, боец Петров подбил семь немецких танков — заполняли страницы газет, а о том настоящем подвиге, о котором и нужно было бы трубить повсюду, молчали. И объясняется это, как мне кажется, не только неразберихой первых месяцев войны. Нет… Всем этим мехлисам и Ворошиловым причудливая, наспех сколоченная ложь казалась более правдивой, нежели то, что происходило в Бресте, где уже окруженные, потерявшие управление подразделения продолжали удерживать рубежи, хотя никто и не зачитывал им — ни шагу назад! — приказа № 227, хотя и не стояли за их спинами заградотряды.
Книга Сергея Смирнова, рассказавшая об этом забытом подвиге, оказала огромное влияние на всю нашу литературу о войне. Оказала она большое влияние — Валентин Саввич всегда подчеркивал это — и на творчество Пикуля.
Зарево великого подвига защитников Брестской крепости по-новому осветило не только первые месяцы Великой Отечественной войны, но и всю войну. Отблески этого света легли и на прошлые десятилетия. И не их ли и различил Валентин Пикуль, когда, пробираясь в глухой черноте позабытых времен, наткнулся на развалины крепости Баязет, заслонившей путь турецкой армии во время войны 1877–1878 годов?..
В тот вечер он и вывел на бумаге слова: «Офицера трясла лихорадка. Трясла не вовремя — на службе, на кордоне…» — слова, с которых начинался не роман, а весь писатель Пикуль, знакомый сейчас миллионам людей.
Всю жизнь потом В. С. Пикуль считал самым трудным — найти первую фразу, которая сразу бы захватила внимание читателей, в которой сразу бы автор отчетливо «заявил» себя. И вот эта фраза была найдена. Первая в романе «Баязет», первая во всем творчестве Валентина Саввича Пикуля?..
Какой бы роман Пикуля мы ни открыли, с первого же абзаца, как в омут, втягивает нас сказовая интонация в авантюрную круговерть событий:
«Один император, два короля и три маршала с трудом отыскали себе для ночлега избу потеплее» («Париж на три часа»).
«Это случилось недавно — всего лишь сто лет назад. Крепкий ветер кружил над застывшими гаванями… Владивосток — небольшой флотский поселок — отстраивался неряшливо и без плана, а каждый гвоздь или кирпич, необходимый для создания города, прежде совершал кругосветное плавание…» («Три возраста Окини-сан»).
«В ночь на 21 марта 1810 года французскому консулу при Сен-Джемском дворе, барону Сегье, крупно повезло. Он играл… лихорадочно делая ставки на удвоение…» («Пером и шпагой»).
Так и поступает умелый рассказчик, стремящийся с первых же слов завладеть вниманием слушателей. Первые фразы у Пикуля как бы вбирают в себя, аккумулируют все содержание романа, переливаются разгорающимся в будущем повествовании огнем.
Вся фантастичность авантюры генерала Мале, отнявшего у Наполеона на несколько часов Париж, полностью вмещается в необычность ситуации, когда в крестьянскую избу втискиваются один император, два короля и три маршала, очерченной в первой фразе. Точно так же выявлены характер героя романа «Пером и шпагой» — кавалера-девицы де Бона, вся причудливость времени Семилетней войны, когда русские армии брали Кенигсберг и Берлин, и лишь для того, кажется, громили армии Фридриха Великого, чтобы буквально через несколько лет будущий русский император Петр Третий, с гордостью слабоумного, принял пожалованный ему Фридрихом чин генерал-майора прусской службы… Безумное, азартное время — рай для всяческих авантюристов и игроков, когда можно «лихорадочно делать ставки на удвоение».
Мы уже говорили, что наша критика не жаловала Пикуля. Серьезные статьи о нем и сейчас еще можно пересчитать по пальцам[110]. Впрочем, не в чести у наших литературоведов был и сам жанр сказовой прозы. И как-то так получилось, что до сих пор массовый читатель связывает сказовую прозу лишь с именами Бажова, Шергина, Писахова да еще с некоторыми произведениями Лескова. Чаще же сказом называют стилизованные под простонародную речь поделки. Сказовая проза, реализуемая в больших формах, вообще на долгие годы выпала из поля зрения наших литературоведов… И не отсюда ли полное непонимание Пикуля, встречающееся даже среди его поклонников? Не отсюда ли оголтелое неприятие его определен