ной частью нашей читающей публики?
В своей «автомонографии» (он все-таки не утерпел и хотя и не написал, но наговорил С. И. Журавлеву целую книжку своих размышлений) Пикуль пытается объясниться с читателем, говорит, что нередко критик, познакомившись с каким-то одним источником и найдя там разночтение с романом, спешит поделиться своим возмущением, не подозревая, что существуют и другие документы, другие источники, трактующие исторические события иначе.
Честно говоря, «автомонография» Валентина Пикуля меня разочаровала. Пикуль не теоретик, а художник, и в своих романах он сформулировал свое понимание истории гораздо глубже и полнее, нежели в любой из «бесед». Посмотрите сами, как размышляют его герои об истории, как они заигрывают с историей, как посмеиваются над историей. Не случайно ведь одна из любимейших Пикулем сцен — сцена, когда герои и не догадываются еще, что стали участниками исторического события, когда они совершенно не готовы — не одеты, не похмелены, не собраны — к историческому моменту.
Тут надо вспомнить, что отношение исторических персонажей к будущей истории и отношение исследователя к ним — взаимосвязаны. И если историк безоглядно доверится словам и суждениям того или иного персонажа, то как раз он-то и может впасть в полную нелепость. Примером этому служит повесть ленинградского писателя В. Сосноры «Спасительница отечества», где Петр Третий показан не как русский император, а как голштинский офицер. Заметим, что внук Петра Первого и на самом деле был голштинским офицером. И вот получается удивительный результат: Петр Третий превращается в невинную жертву своей сластолюбивой и расчетливой жены — Екатерины Второй. Более того… Высокая душа, необыкновенная христианская кротость, какое-то удивительное «голштинское» благородство открываются вдруг в характере этого недоумка, одного из самых необразованных и жестоких российских правителей. При этом В. Соснора не особенно и передергивает исторические факты. Он лишь полностью доверился словам и суждениям самого Петра Третьего.
То, что исторические персонажи зачастую лгали гораздо больше, чем все историки, вместе взятые, Пикуль, конечно, понимал. Это понимание дается любому советскому человеку со школьной скамьи. Лгали ленины и троцкие, лгали сталины и хрущевы, лгали брежневы и черненки. Лгут и нынешние правители-демократы — все эти горбачевы и ельцины.
В своих романах Валентин Пикуль с трудом сдерживает усмешку, когда тот или иной персонаж тщится встретить исторический момент, приготовившись — застегнув на все пуговицы сюртук, приняв подобающую позу, заранее придумав подходящую фразу. И в этом — вспомните Наполеона из «Войны и мира» — опять-таки он сходится с Толстым. Театральность жестов, красивые, заранее отрепетированные перед зеркалом фразы для Пикуля, как и для Толстого, первый признак неправды, несоответствия подлинной истории. Как и Лев Толстой, Валентин Пикуль ясно понимал, что история — не театральные подмостки, и всегда она совершается как бы «кое-как». Всегда в нужный момент люди, которым предстояло совершить историческое деяние, были не одеты, не застегнуты, не готовы. Но эти люди и совершали то, что определено было им совершить, и, охая, жалуясь на свои не имеющие никакого отношения к истории, тем не менее мучающие их болячки, торопливо одевались, натягивали парики, не понимая, что главное уже сделано ими, и исторический миг, к которому наряжаются они, уже остался в истории.
И конечно, симпатия Пикуля как раз на стороне «неодетых» персонажей, ибо именно так, «кое-как» и вершится история…
И когда Пикуля упрекают порою, что, дескать, не Сергей Марин накинул удавку на шею императора Павла, а скорее всего Яков Скарятин, а Сергей Марин в это время удерживал солдат караула, встревоженных непонятным шумом, как-то не задумываются, что в принципе совершенно неважно и никакого значения не имеет, в чьих руках оказалась удавка, а кто стоял в коридоре не стреме. Важно другое. Важно, что и этот разговор был подготовлен кое-как, на авось. И все могло кончиться иначе, если бы, спасая заговорщиков, иначе сошлись обстоятельства, и история страны тоже могла бы пойти по-другому. Может быть, лучше, но скорее всего по-прежнему, «кое-как». Ибо именно это «авось» и «кое-как» и ограничивали и произвол деспотии, и «священные» порывы заговорщиков-революционеров. И кстати говоря, Пикуль гораздо более достоверен, нежели его оппоненты, вкладывая удавку в руки Сергея Марина, ибо Марин был куда более активным участником заговора, нежели Яков Скарятин, у которого — в действительности это тоже точно неизвестно — случайно оказался в руках шарф. Но, повторяю, Пикуль пишет не о Сергее Марине или Якове Скарятине, а об «авось» и «кое-как», которые и определяли всю послепетровскую историю нашей страны.
И ярче всего, точнее можно было рассказать об этом в жанре сказовой прозы. Единство содержания и формы здесь абсолютное, как абсолютно точно и соответствие жизненного опыта Пикуля рассказываемым им историям. Не только Пикуль нашел те истории, которые так блестяще сумел рассказать, но и сама эта, кажется, и не замечаемая никем история дождалась наконец-то своего сказителя. Смыкались, соединялись «кое-как» и «авось» минувших столетий с теми «кое-как» и «авось», что определяли поступки власть предержащих советских деятелей, соединялись сделавшийся боцманом юнга Рябинин и переваливший на четвертый десяток писатель Пикуль.
Если взглянуть на библиографический список произведений В. С. Пикуля, то можно заметить, что чаще всего писатель обращался к наиболее трудным моментам нашей истории — к бироновщине, к начальному периоду наполеоновских войн, к русско-японской войне… Но о чем, собственно, и должен рассказывать боцман матросам, которым, покинув кубрик, снова и снова предстоит смотреть в лицо смерти? О великих героях? О славных и громких страницах нашей истории? Нет… Он рассказывает о тех временах, когда история шла совсем кое-как, когда нелепости, не в пример нынешним, громоздились одна на другую, когда царило полное предательство, и поражение было бы неминуемо, если бы не народный дух, если бы не великая сила патриотизма, если бы не бесконечная любовь к своей родине. Вот и Камчатка — самая дальняя окраина нашей земли (роман «Богатство»)… Защита ее не была предусмотрена ни штатными расписаниями, ни приказами министерств и губернаторских служб… И если и удалось отстоять Камчатку, то не благодаря правительственным указаниям, а вопреки им. И не ради будущих выгод и почестей шли они на смерть, а потому что Камчатка была их Родиной, отдать которую они не могли никому.
Вот такие истории, прозвучавшие в перерыве между боями, и способны вернуть силу израненному бойцу, стойкость духа — измученному солдату. В этих историях и заключена та высшая Правда, исказить которую не могут никакие мелкие неточности.
Более того, как мне кажется, «исторические вольности», а также шероховатости языка, «небрежности» не случайны в прозе Пикуля. Они обусловлены самой атмосферой матросского кубрика и чрезвычайно конструктивны для сказовой прозы. Если же придирчивым редакторским пером расчистить нагромождения фактов, достоверность которых неустановима научным путем, то не исчезнет ли по окончании этой работы и сам Пикуль, а главное, то, что составляет основу его произведений? Не исчезнет ли при этом сам образ сказителя — человека, рассказывающего необыкновенные и крайне поучительные истории? Не превратятся ли романы Пикуля в заурядные и достаточно скучные исторические повествования, которыми наводнен сейчас книжный рынок? Пикуль пытался сам проделать такой эксперимент и, закончив работу над романом «Моонзунд», захватил рукопись на все лето на дачу. Два месяца, как он рассказывал, «он был Флобером». Оттачивал фразу за фразой… После перечитал то, что получилось, и понял, что роман нужно выбрасывать. К счастью, дома оставался второй экземпляр текста, с которого началась «флоберовская» работа, и он-то и был отправлен в издательство. Есть мудрая немецкая поговорка: нельзя требовать от пива вкуса вина. И это не значит, что пиво хуже, чем вино, это совершенно разные напитки…
Сказовость прозы Пикуля зачастую определяет и направленность его взгляда на своих героев. Чаще всего в центре повествования — особы значительные: полководцы, дипломаты, цари, крупные администраторы. Один критик как-то язвительно заметил, что взгляд Пикуля на них — взгляд из передней, из кухаркиной комнаты, из лакейской. При всей недружелюбности к Пикулю отмести это высказывание напрочь трудно. Ведь действительно, Александр Первый и Кутузов из «Войны и мира» и Александр Первый и Кутузов из романа В. Пикуля «Каждому свое» — люди не знакомые друг с другом. Не прав же язвительный критик в другом. Взгляд автора на высокопоставленных героев направлен не из передней, а из матросского кубрика. Образовательный ценз у обитателей передней, может быть, и повыше, и к сильным мира сего они поближе, но цель подглядывания — разная. Одним нужно не пропустить момент, когда пальто подавать, другим — когда к орудиям становиться.
Взгляд Пикуля на своих высокопоставленных героев хотя и не эпический, но от этого не становящийся менее объективным. Это взгляд человека, рассказывающего, как он представляет себе этих людей. Пикуль зачастую предумышленно упрощает тот или иной персонаж. Его задача — предельно кратко и ярко, а главное, понятно рассказать о людях, которых его слушатели никогда не видели и не увидят. Ум внимающих боцману-рассказчику матросов не изощрен в историко-филологических изысканиях, для него безразлично, как звали того или иного приятеля кавалера-девицы де Бона или какие именно ордена получил тот или иной наполеоновский маршал. Важнее узнать другое. О том, что было время, когда существовал чрезвычайно одаренный проходимец, и никто не знал, где его Родина, какой стране он служит и кто он вообще такой — мужчина или женщина? Что властолюбивый, движимый лишь собственным честолюбием корсиканец залил кровью все европейские страны…
Сам жанр сказового повествования подталкивает Пикуля к известной деформации исторических событий. Как правило, исторический персонаж не только «опрощается», но для описания его привлекаются детали быта, не свойственного персонажам, но более понятного и близкого слушателям. Например, султан у Пикуля вполне может «заливать за галстук».