Люди с чистой совестью — страница 21 из 22

книге написано? Так и не узнала. Обложка обычная, называется «Курорт». Даже открыть, блин, не успела, маман заявляется тоже на балкон, с водкой. Ее прям в такие дни как будто жажда какая-то мучила. Вообще, кошмар. Сидит, жрет водку, и не пьянеет, вообще как будто. Под вечер по стенам до койки доползает, и наутро — опять. Жрет. Отец-то тоже жрал, но он как-то выработал норму, с утра, по крайней мере, не начинал. А эта…

Мамка у нас красивая была. Высокая, с черными глазами. А волосы она красила. Блин, я щас думаю, ей же в этом сраном шестьдесят пятом году только сорок лет было, а башка вся седая. Она гаммой красила. А гамма, это, знаешь, такая херня была, что через пять дней корни все выцветали, вот мы на нее и любовались — на седую. В запое, конечно, так-то обычно она следила.

Ну, и сидели мы с ней рядом, от нее водкой так сладко еще пахло, и чего-то мне жалко ее стало, я ее обняла и говорю: «Мам, я влюбилась, причем жутко и ужасно, а он ничего обо мне не знает». А она мне говорит, типа, знаешь, я тоже думала, что любовью спастись можно. Троих детей родила. Любила вас, сиськой кормила, ходить учила, говорить, а потом все как-то разом закончилось. Нельзя, она сказала, человека любить. Вернее, можно любить, пока он человеком еще не стал, пока он маленький малыш, ничего не знает, не понимает и не умеет. Собаки, говорит, кошки — вот кого любить надо, они же просто машины для любви, а люди — нет.

Знаешь, сказала, как я твоего папу люблю? Я его так люблю, настолько его люблю, что всю эту херню терплю. Ну, ясное дело, я подумала, опять нас понесло в те степи, где никто не знает ответа на вопрос «зачем?». Странно, вообще, чего я это запомнила?..

Даша пожала плечами.

— Ну, а на следующий день вроде немного в трусах у меня поутихло, и я пошла я в цирк. Представление особо не помню, клоуны какие-то тупые, я вообще клоунов ненавижу. А ты?

— Я тоже ненавижу. — сказала Даша. — А когда маленькая была, я их вообще боялась…

— Все дети их боятся, единственное нормальное в цирке — это животные, — авторитетно заявила Людмила Олеговна, — хоть какое-то развлечение. Ну, закончилась эта фигня, я с подружкой, с Ленкой ходила, и пробрались мы с ней за кулисы, к Владимиру Рыбенко. Там дед вроде охранять должен был, чтоб такие, как мы, дуры, не пролезли, но он то ли напился, то ли заснул, сейчас уж не припомнить. Владимиру тогда двадцать один год исполнился. Он циркачей портвейном угощал. Это, знаешь, я так говорю — «кулисы» — а на самом деле, из фанеры сколотили хибару, там эти циркачи и квасили. Ну, мы зашли, Вовка нас за стол сразу пригласил, я ему тоже с первого взгляда понравилась. Выпили, побазарили, я сказала, что мне семнадцать, потом он меня пригласил по набережной погулять. Идиотка я была, что тут говорить, надо было мамку слушать, тем более, пьяная, она вообще все про жизнь эту так называемую знала и понимала. Сама понимаешь, чем эти прогулки заканчиваются, когда ему — двадцать один, у него ни кола, ни двора, только цирк-шапито и драная пума, а тебе — пятнадцать, и ты врешь, что — семнадцать.

Привел он меня обратно в цирк, там уж все дрыхли, а я только на то и надеялась, что у мамаши — бухалово, и меня особо никто не ищет. Стал целовать, я говорю, я не могу, не могу, но ему, по-моему, все равно было. Тоже нетрезв был. А потом даже решил, что это у меня из-за него столько крови натекло и стал меня утешать. А я была влюбленная в него дура малолетняя. Он так и говорит спьяну:

— Уезжай завтра со мной, поженимся, я тебя в цирк устрою, будем вместе всегда.

— Да вы что? — искренне поразилась Даша.

— Самое страшное, что я с ним и уехала, — добила Людмила Олеговна, — только через полгода родителям написала, мамка мне ответила, что я хорошо успела, их скоро на Север переводят и в принципе, она писала, что я правильно сделала. Лучше уж с циркачом и вонючими пантерами сидеть, чем с военным тупьем по гарнизонам мотаться. Документы я сказала потеряла, мне новые дали, где я уж на два года старше оказалась, ну, а годик быстро пролетел, мы с Рыбенко расписались. Детей, слава Богу, долго не было, а потом Федька родился, мне уж почти двадцать пять было. Кесарево сделали, так, что без слез не взглянешь. Ну, я и решила, что больше мне такой радости не надо, и, соответственно, шесть абортиков без наркоза — все, как полагается.

Каким-то просто чудом дали Вовке в Железнодорожном однокомнатную квартиру, там мы и осели. Федька уж в первый класс ходил. И однажды вечером приносит мой муж домой маленькую свинку, он все дрессировкой занимался, и говорит, что это — кабаненок, бедненький, у него мама умерла, надо его выходить, а потом он его, подрощенного, начнет дрессировать, и сделает такой номер, что все просто в обморок упадут. Мне эта затея как-то сразу не понравилась, что-то, думаю, не то, свинья в квартире, на третьем этаже, невиданное что-то. Но Федька насел: «Мама, ну, пожалуйста!» — и вместе они меня уломали.

Ну, а месяца через три, эта свинка уж с собаку здоровую стала и, главное, волосатая такая, хрюкает, как трубит, с клыками! А эта сволочь Рыбенко взял и сбежал с какой-то очередной малолетней шлюхой. Записку мне оставил, что он, сука, влюбился и не может жить во лжи. Я думаю, какая гадина! Хоть квартиру, мразь такая, оставил, и новый вопрос — куда мне эту свинью девать? Посадила я ее на поводок и, как дура, поехала в Москву, в цирк, где эта сволочь работала. В трамваях с ней ехала! Народ от хохота сгибался. А в цирке на меня тоже как на сумасшедшую посмотрели — говорят, отродясь такого не было, что свиньи в цирке выступали, и никакая это у вас не свинья, говорят, а самый настоящий секач. Он через пару лет заматереет и вообще в дверь не пролезет. Посоветовали сдать его на мясо или в деревню отвезти, чтобы там кто-нибудь, кто умеет, зарезали.

А секач стоит, смотрит глазками своими, все понимает. И тут я вдруг мамку вспомнила, как она говорила, про животных, что их можно любить. Жалко мне стало секача, думаю, пускай уж живет, привыкли мы к нему, и он у нас как-то обжился.

— Бог с тобой, — говорю, — Рекс, никаким людям я тебя в деревню не повезу.

Он и обрадовался — умнее человека был, запрыгал, захрюкал, и поехали мы обратно.

Ну, пока он молодой был еще, туда-сюда, как-то справлялись. Гулять нам, правда, домоуправление запретило, и он на балконе срал. А ссал сколько! Ведра! Метил все, вонь такая стояла, что весь дом погибал. И жалобы на нас писали, и убить его грозились, война прямо началась. А я нарочно уперлась, назло, думаю, вам, суки, буду секача дома держать. Не запрещено! Хочу и держу. Говорю, возникать много будете, пару ему заведу, и поросятки пойдут.

Секач уж в дверь не пролезал, одни клыки у него — по полметра были, линял еще по три раза в год. Я из-за него и работать не могла, как его в квартире оставишь? Пособие на ребенка получала, на то и жили, и секача еще кормить надо было. Жрал-то он о-го-го! И крупу, и хлеб, и морковку — тазы поднимал. Потом как-то на балкон протискивался, и спал там или стоял просто иногда, на улицу смотрел.

Я уж как-то даже интересоваться начала, а, сколько они, в принципе, живут? Оказалось — до сорока лет! Это ж вообще кошмар, что, думаю, делать буду? Кто мне пенсию платить станет за то, что я с секачом сорок лет сидела? Никто.

А что делать-то уже? Привыкла. Федюшка уже и школу закончил, он у меня такой мальчик был, активный. С пяти лет все копейки шибал. И девки его любили, прямо до одури. Он потому и из дому ушел, что какая-то сучка драная залетела, а ее папаша — полкаш, стал к нам домой ломиться, чтобы Федька на ней женился. А я как погоны эти увидела, озверела! Мало того, что всю жизнь просрала, мало того, что с секачом десятый год сижу в такой квартире, куда в противогазе не зайдешь, так еще и сына у меня эта сволочь, тупье гарнизонное отнимает. Обматерила я этого полкаша, дверью хлопнула и сыну говорю: «Давай-ка, Федор Владимирович, вали из дома из этого гребаного, пока не оженили тебя на гарнизонной подстилке,» — обняла его и пинка под зад дала.

А ему два раза повторять не надо было, он такой у меня, скорый. Взял сумочку и свалил, с тех пор я сыночка своего раза три всего и видела.

Осталась я с секачом. Ну, конечно, полегче нам как-то стало, место вроде освободилось. Правда, деньги совсем исчезли. Ну, мы хлеб с ним на пару лупили, кой-какую жратву я на помойках подбирала — в общем, нормально жили. Я даже подрабатывать стала. Он спал, секач этот мой, где-то с полтретьего до четырех, я с ребеночком соседским в это время гуляла, с колясочкой. Все-таки тоже какой-то доход. Иногда бутылочку куплю, и ему чуть-чуть налью, сидим с ним, кайфуем. Умный он был, многих людей умнее, это точно.

Людмила Олеговна тоскливо замолчала.

— А потом что? — еще более тоскливо спросила Даша.

— Инсульт у него случился, — ответила Людмила Олеговна, помедлив.

— Ужас.

— Не знаю, как мне жить без него! — вдруг заголосила Людмила Олеговна. — Он мне сына заменил, он все для меня был!.. — и она горько, по-народному зарыдала.

Даша встала и, бросив стакан в кресло, вышла из предбанника.

Миновав банкетный зал, она вышла на улицу.


Ей звонил папа, но она не отвечала.

В тот день она увидела, как расстаются с прошлым, как его сметают в темноту, чтобы больше не плакать.

Даша шла, машинально обходя препятствия в виде людей и машин, и сжимала свою сумку с грейпфрутами. Она знала, конечно, что у человека есть душа, которая все чувствует и болит, но, изредка поднимая глаза на стекла витрин, на свои отраженные остановившиеся глаза, она понимала, что и внутри она тоже вся из кожи, и где-то внутри у нее есть огромная рана.

Эта рана была, как котлован, она гноилась и бурлила. А Даша отдавала команды, чтобы гной и кровь засыпали песком, чтобы строили фундамент, замазывали его цементом, чтобы что-то делали. Даша сжимала зубы и смотрела, как возрастал над котлованом новый дом, даже не дом, скорее, а здание, потому что в доме всегда есть что-то личное. И Даша ходит по этим новым коридорам, осматривает комнаты, и в каждой комнате ей слышится неуловимый запах гниения, и она со злостью распахивает окна, опрыскивает все освежителем воздуха с ароматом грейпфрута, и воздух становится свеже