Люди с солнечными поводьями — страница 61 из 72

Старший брат Лахсы, обедневший и тоже обремененный большой семьей, силком выдал сестру замуж за ветреного Манихая. Сказал ему:

– Хочешь, бери, как стоит перед тобой, в одном платье, не хочешь – не бери.

Эти слова прозвучали для Лахсы будто удар прута. Брат не собирался выделять ей корову, оставленную родителями в приданое.

– Возьму и в платье, – беспечно ответил жених и отдал брату хороший калым, половину своего добра – двух коров, быка и кобылу.

Молодая жена долго плакала, едва вынося рядом с собой нежеланного, никчемного человека. Но что делать – вдовый табунщик Кубагай, за дочкой которого, Нарьяной, она присматривала, не замечал Лахсу. Потом женщина притерпелась и привыкла к мужу такому, какой есть. А за привычкой исподволь пришло нечто большее. Не любовь, нет. Нет… наверное. Просто теперь Лахса размазала бы об стенку любую бабу, которая позарилась бы на ее зряшного мужика. Это был ее супруг, отец ее восьмерых детей. Всех их она родила со счастливым ожиданием, хотя не умела ни присматривать за малышами по-доброму, ни воспитывать по семейным обычаям людей саха.

С каждым ребенком вместе с радостным изумлением новой жизнью в женщине крепло тайное, горькое убеждение, что она – плохая мать. А может быть, и плохой человек. Ее легкомыслие и пристрастие к жизни за чужой счет были схожи с недостатками Манихая. И постепенно щемящая жалость к себе и мужу как к несостоявшимся, непочитаемым людям, стала той глиной, которая прочно схватилась и спаяла этот союз.

Всю работу, худо-бедно проделываемую семьей, Лахса приписывала Манихаю, чтобы закрыть насмешливые рты, всегда готовые поболтать о вошедшей в присловья праздности ее супруга. Она не особенно заботилась о нем, однако не меньше, чем о ребятах. Утром, одеваясь на бегу, первым делом торопилась развести огонь, чтобы домочадцы проснулись в тепле. Разогревала для них остатки вчерашней еды и лишь затем спешила в коровник.

До полудня женщина трудилась честно. После, снедаемая неувядаемым языковым зудом, отправлялась к приятельницам и напрочь забывала о доме. Случалось, надеясь на Лахсу, друг на друга, куда-нибудь по своим делам сматывались Манихай, Нюкэна и старший сын. Тогда полуголая детвора, ревмя ревя, до вечера бродила по выстуженной юрте под присмотром смышленых собак.

Всласть насытившись разговорами, вволю наслушавшись сплетен, Лахса возвращалась и как ошпаренная виновато носилась из дома к коровам и обратно. Доила, задавала сена, вычищала навоз, растапливала полузатухший очаг. Обтирала сопливые мордашки детей, одевала иззябших, согревала и кормила чем придется. Что-то шила-подшивала, прибирала, готовила к ужину… К ночи разминала со сливками и правила ножки и ручки кузнецова сына. Закрепляла его в люльке поверх жеребячьих пеленок мягким ровдужным ремнем – ребенок тогда лучше спал.

Время прошло незаметно. Приемыш стал ходящим, лучше понимающим слова человеком. Лахсу он звал, как зовут матушку грудные дети и как телята кличут корову: «Мэ-мэ». А недавно стал довольно чисто произносить имя Дьоллоха. Теперь и свое имя получил. Рассохшуюся старую люльку заняла крошка Илинэ. Атына поместили с любимым братом Дьоллохом на лежанке, ближней к очагу. Ночью малыш крутился и всплакивал, приходилось брать к себе и успокаивать грудью. Молоко из рожка с привязанным соском от коровьего вымени Атын пил неохотно.

Видя, как матери трудно, Нюкэна начала больше помогать по дому. Манихай в последние дни уходил редко и ненадолго. По вечерам от нечего делать рассказывал детям страшные и смешные истории или разучивал с Дьоллохом песни. У Манихая был хороший голос.

Вчера Лахса неожиданно обнаружила, что ей не хватило времени на разговоры с приятельницами. Вспомнила умершую родами Нарьяну. Девочка-подкидыш чем-то была с нею схожа – такая же светленькая и кудрявая. Вспомнила Лахса и большеглазого отца Нарьяны Кубагая, свою первую любовь. Жалела Хорсуна. Ох злой Дилга – оставил одиночкой, новорожденного сына у воеводы забрал…

Весь вечер думала о нелюбезной к кому-то судьбе. Даже обсуждать случившиеся в бурю события расхотелось. Впервые длинный язык оставил хозяйку в покое.

Одни люди уходят с Орто, другие приходят взамен… Лахса кормила Илинэ и смотрела на нее не отрываясь. В какое-то мгновение женщине показалось, что это ее собственный ребенок, вопреки всем непогодам жизни рожденный от любимого человека.

Может, буря стронула с места заскорузлое бытие и на Земле все потихоньку стало меняться? Все-все. Даже Манихай и убеждение Лахсы о себе, что она скверная мать и человек так себе.

Взъярившись на слова мужа о бесполезности девочек, Лахса тут же опомнилась и подсела к нему, подпустив ласки:

– В доброй юрте выправится, Манихай, твое отсырелое здоровье.

– Я про юрту новую песню придумал, – важно сказал Дьоллох. – Отец мне помогал.

Манихай смущенно замахал руками:

– Иди, иди со своими песнями!

– Пусть споет, – попросил Силис. – Я же еще не слышал.

И мальчик запел. Украшениями слов песня не блистала, зато в ней было много переливчатых рулад и трелей. Затейливые звуки лились из губ Дьоллоха легко и свободно, как терпкий молочный напиток из горлышка кожаного бурдюка. Разносились, будто по ветру, перезвоном плотницких топоров, вились кружевными стружками из-под ножа и завитками дыма из утренней трубы…

Силис закрыл глаза. Вначале в темноте закружились красные точки, и вдруг новая, чудесная юрта Лахсы и Манихая, словно уже построенная, предстала перед ним вживе. Большая и гладкая, с крепко сбитой усеченной крышей, со скатывающимися вкось боками, плотно мазанными навозом и глиной. С опрятной дверью в восточной стене и праздничными, ярко вспыхивающими на солнце окошками.

Песня кончилась, а Силис все не мог открыть глаза. Дьоллох обиженно потыкал его пальчиком в бок:

– Ты, что ли, уснул?

– Нет… Но сон, кажется, видел, – улыбнулся Силис. – Спасибо, друг. Давно мое сердце так славно не тешилось пением. Однако пойду. Заждались дома меня.

Накинув доху, постоял у двери.

Собираясь натереть малышку сливками, Лахса подогревала ее у огня. Розовое тельце ребенка светилось издали, как пятно рассветного окна. К колену няньки прижался Атын, грызя жареную заячью ляжку, и одна из собак заботливо облизывала его чумазое личико. На шестке в куске бересты сушилась толченая древесная труха – присыпка от младенческих опрелостей, хорошо дубящая кожу. Над старой люлькой висел детский оберег – скукоженная медвежья подошва.

Дьоллох забрался с ногами в огромный котел и самозабвенно выскребал щепкой остатки пригоревшего мяса. Высунулся из-за краев и сообщил Силису:

– Я уже думаю песню про «что такое красиво». Когда ты опять придешь в гости, я тебе ее спою!

* * *

Ох сколько народу на строительство пришло! У Лахсы глаза оказались на мокром месте. Прослезилась от счастья, глупая, не ожидаючи такого наплыва помощников. Славно вышло всем миром-то.

Манихай не сидел сложа руки. Бегал-крутился, то лесины таскал, то намешивал залитую кипятком смесь для затирки стен – глину пополам с навозом, дресвой песочной и сенной трухой. Даже не охнул ни разу, хотя больная спина с непривычки большого труда едва пополам не переломилась. Насмелился выпросить у Тимира толику серебра.

– Зачем? – скроил удивленную мину кузнец, будто не знает.

– Земельку под столбами уважить.

– Всякой ерунде веришь, – засмеялся Тимир. Но все же не поленился, сгонял домой на коне, привез камешки светло-серого благородного крушеца.

– Держи. Если веришь, может, и сбудется.

Манихай кинул в столбовые ямины серебро со связками белого конского волоса, полил молоком и топленым маслом. Разбросал у коновязей и в углах двора мелко нарезанное мясо – принес духам дары.

Отосут хорошее благословение молвил. Главный-то жрец не явился. Кто-то сказал, что Сандал отправился с костоправом Абрыром на санном быке очищать окрестный лес от поваленных бурей деревьев.

– Как ребенка отдать – тут как тут, а как доброе дело спроворить – некогда ему, – обиделась Лахса.

Остов юрты – четыре толстых, гладко ошкуренных столба – встали комлями вниз по углам большого квадрата. В полукруглые гнезда столбов легли лицевая восточная и западная балки, а на их концы – южная и северная. Протянув матицу, жрецы сели на нее и устроили пир для домашних духов. Потом тесаные жерди на брусьях-подушках прильнули к балкам и матице, образуя крышу. Плотными рядами лесин поднялись наклонно воздвигнутые стены с отверстиями для нечетных окон. Тимир врубил оконные колоды с решетчатыми рамами, заполненными слюдяным камнем, – комарику не протиснуться. Силис подогнал косяк двери впритирку к бревнам восточной стены, навстречу восходящему солнцу. Глухой распоркой воткнулась понизу кряжистая брусовина порога. Манихаю осталось дверь коровьей шкурой обшить.

Пока одни мазали наружные стены, вторые трамбовали крышу, а третьи лепили камелек. В выжженное дупло очага залез юркий старец Кытанах. Набивая внутренние стенки жерла речной глиной, разговорчивый дед вещал гулко, как из бочки:

– Кто живет самый длинный человеческий век, у того отрастает новый зуб мудрости, что дарит знание сокровенных загадок жизни. К такому человеку вторая молодость приходит!

– А третья к тебе еще не пристает с ласками? Ну, такая застенчивая одноглазая красотка на одной ноге? – подтрунил старик Мохсогол, подбавляя в обмазку камелька простокваши для пущей гладкости.

Напарник не растерялся:

– Э-э, кто о чем, а этот все о бабах!

Юрта наполнилась смехом, словно упругими воздушными волнами.

– Хозяин, дрова принимай! – крикнули с улицы.

Манихай вышел и отшатнулся, упершись в огромный воз древесного лома и хвороста. Поодаль Сандал с Абрыром осклабили довольные лица, принялись швырять к поленнице стволины и охвостья горбылей. Десятки проворных рук тут же подхватывали лесной дром, рубили и складывали из нарубленных чурок окладистую трехрядку.

Глазам своим не поверил Манихай, когда увидел полностью сложенны