Люди сороковых годов — страница 23 из 103

1-й танковый корпус, как и другие, в сущности, еще очень молод: решение о его формировании было принято еще тогда, когда Катуков со своей гвардейской бригадой воевал восточнее Гжатска в составе 5-й армии Говорова. Там Катукову вручили приказ наркома обороны: он был назначен командиром вновь формируемого 1-го танкового корпуса, а Бойко его комиссаром.

В состав корпуса включилась 1-я гвардейская танковая бригада, она должна была стать его костяком и ударной силой. Ее командиром вместо Катукова стал полковник Чухин, опытный танковый начальник; генерал его хорошо знал: Чухин до войны был начальником штаба 20-й танковой дивизии. (Вскоре Чухин, однако, заболел, и его заменил не менее опытный танкист Горелов, который провел бригаду через многие бои, пока не погиб в бою уже на польской земле.) Кроме того, в подчинение Катукова передавались бригада тяжелых танков KB под командованием Юрова, 49-я танковая бригада Черниенко и мотострелковая бригада Мельникова. Всего по штатному расписанию в корпусе должно было быть 5600 человек, 168 танков, 32 орудия, 20 зенитных орудий, 44 миномета, 8 установок реактивных минометов. По тем временам это была немалая сила.

Впервые с Михаилом Ефимовичем Катуковым после назначения его на новую должность я и наш фронтовой корреспондент Слава Чернышев встретились совершенно неожиданно в первой половине апреля в Хорошевских казармах в Москве: поехали туда, чтобы написать, как проходит в воинских частях подписка на новый военный заем, и вдруг встретили Михаила Ефимовича, — он впервые в жизни надел только что сшитую для него генеральскую шинель и папаху (всю зиму он так и провоевал в своей потрепанной солдатской шинельке, в которой мы видели его у Скирманова).

Катуков был в великолепном настроении и полон новых планов: гвардейцы двигались в Липецк, где к ним должны были присоединиться остальные бригады. Там же, в Хорошевских казармах, мы увиделись и с комиссаром Бойко, и с только что назначенным на пост начальника штаба корпуса майором Никитиным, — до этого он, сменив подполковника Кульвинского, командовал штабом 1-й гвардейской, — отличным оперативником и редким по самообладанию и находчивости командиром, и с Бурдой, и со многими другими знакомыми нам танкистами, которые по праву считались ветеранами, хотя война не продлилась и года.

(В письме ко мне в 1972 году ветеран 1-й гвардейской танковой бригады капитан в отставке Н. Н. Биндас писал:

«В апреле 1942 года формировался 1-й танковый корпус, в который вошла и наша бригада. Личный состав подбирался очень строго. Даже некоторые участники битвы за Москву были отчислены. Прибыли отборные маршевые роты, полностью укомплектованные и снабженные техникой. Но и их личный состав подвергался строгому отбору. Я был назначен заместителем командира роты, и это была для меня большая честь — были учтены мои скромные заслуги в боях под Москвой. Работы было много — надо было воспитать пополнение в духе боевых традиций 1-й гвардейской танковой бригады и проверить, на что каждый способен…»)

24 апреля к нам в редакцию «Комсомольской правды» приехал из Липецка работавший в политотделе 1-й гвардейской танковой бригады наш старый приятель Ростков и рассказал, что корпус уже укомплектован и занят боевой учебой. Между прочим, по пути в Липецк Катуков останавливался в Ельце и даже успел там посетить Дом-музей, где жил когда-то Плеханов. Генерал и не предполагал тогда, что ему доведется вернуться сюда со всем своим корпусом, чтобы защищать подступы к этому городу.

Учебой долго заниматься не пришлось. Корпус был передан из резерва Ставки Верховного Главнокомандования в распоряжение штаба Брянского фронта. И вот он здесь, тщательно рассредоточенный по деревням севернее города Ливны и старательно замаскированный, готовый к бою в любой час…

Двадцатое июня… Осталось всего два дня до годовщины нападения Гитлера на СССР. Не приурочит ли фюрер, столь падкий на эффектные жесты, именно к этой дате свое новое наступление? В частях соблюдается повышенная боевая готовность. Но пока еще вое тихо.

Мокрое сырое утро. Я просыпаюсь в крохотной избушке с земляным полом, куда меня определил на постой комендант штаба, меня будит наседка, хлопотливо кормящая рядом, тут же в избе, свой выводок. В другом углу на соломе лежит теленок, родившийся позавчера. Тикают ходики. В углу чернеют лики древних икон. Старушка хозяйка уже хлопочет у русской печи с ухватом.

Разговариваем о гитлеровцах, которые занимали этот край прошлой осенью. Деревне повезло: она в стороне от большой дороги, поэтому фашисты наезжали сюда лишь изредка пограбить, да и то лазили только по окраине, побаиваясь партизан. Колхозники рады, что в деревню пришли советские танкисты: ведь фронт близко.

Теперь веселее. А то, как солдаты ушли, боялись — неужто опять немца пустят?..

Всю ночь в деревне шло гулянье; слышались звонкие частушки, пела гармонь. Бойцов крестьянские девушки встречали приветливо. «Они — люди культурные, — назидательно пояснила мне хозяйка, — и ничего такого не сделают».

Я прощаюсь с хозяевами: переезжаю в танковый батальон Александра Бурды.

Тихое зеленое село Лютое. Танков здесь будто и нет вовсе — так хорошо они упрятаны. Александра Федоровича я нахожу в просторной избе, которую он делит со своим заместителем, тоже нашим старым знакомым Заскалько. Здесь же, на второй половине, у русской печи — хозяева — старик со старухой и их дочка.

Александр Федорович Бурда — теперь уже майор — встречает меня, как всегда, приветливо, хотя ему сейчас не до гостей. Он сидит у стола, одетый в серую офицерскую шинель, а под нею еще и теплая безрукавка на лисьем меху: замучил ревматизм, разыгравшийся так некстати в эту проклятую, не по-июньски холодную погоду. Под мышкой у него градусник. В избе топчется врач — генерал приказал вылечить комбата незамедлительно.

Остаюсь в батальоне на три дня; пока на фронте ничего существенного не происходит, танкисты, стоящие в резерве, располагают свободным временем, и военный корреспондент «Комсомольской правды» может наговориться с ними вволю. В избе с утра до вечера полно людей: я спешу восполнить пробелы в своих зимних записях, когда танкистам было не до журналистов.

Всматриваюсь в знакомые лица — вот серьезный, волевой Любушкин, на гимнастерке которого красуется Золотая Звезда, вот совсем юный Капотов, скромный и застенчивый, — он сейчас несет нагрузку секретаря комсомольской организации; лихой, остроглазый танкист Лехман, романтически настроенный, увлекающийся музыкой паренек с Украины; веселый краснощекий Заскалько — до чего же это дружная и спаянная семья! Многих она уже потеряла, многих придется еще потерять, — может быть, в самые ближайшие дни, — но те, что выживут до конца, наверняка будут вспоминать годы, проведенные вместе в самых жестоких, поистине нечеловеческих условиях, как самую дорогую пору своей жизни. Под пулями и снарядами всегда обнажается подлинное естество человека, тут не увильнешь, не схитришь, не спрячешь своих мыслишек, тут ты весь как на ладони перед своими однополчанами.

Мои фронтовые блокноты быстро распухают: мы беседуем многие часы подряд. К нам часто подсаживается хозяин — старый дед, который понимает толк в военном деле, — он участвовал в русско-японской войне, оборонял Порт-Артур. Очень любит и сам со вкусом рассказывать, танкисты слушают его с интересом — про «свою» войну, про службу в царской армии, про Порт-Артур, про ранение, про изменника Стесселя, про героя-генерала Кондратенко, про минное поле, на котором он «одним поворотом своей хитрой машинки взорвал семьдесят тыщ японцев»; «про то тайное поле, — важно и наставительно пояснял дед, — никто не знал, потому что минировали его по ночам, а поле было не простое: хочешь, гони скот, хочешь, сам иди — нипочем не взорвется, а крутанешь машинку — и все в воздух», про Золотую Гору, где стояла батарея крепостной артиллерии, — «как дали залп, все люстры в соборе осыпались…».

А вот жена у деда — принципиальный противник всех войн. Ахает, когда Бурда рассказывает, как его танк иной раз приходит из боя весь красный от крови, а один раз даже немецкую руку в гусенице привез. «Вы не смотрите, что я темная, — говорит танкистам бабка. — Я про Кутузова и про Суворова в книжках читала, они хорошие были люди, вроде вас, но профессия ваша зловредная, надо, чтоб никаких войн и никакого оружия не было вовсе».

Александр Бурда долго и серьезно разъясняет старухе происхождение войн, классовое устройство общества, говорит, что при коммунизме никаких войн не будет, но, пока есть империализм и фашисты, воевать приходится, и отказываться от оружия никак невозможно. Старуха вздыхает, машет рукой, идет к печке, достает чугун с топленым молоком — угощает танкистов… «Для вас нам ничего не жалко, — говорит она, когда Капотов стесненно отнекивается. — Зимой мы со стариком последнюю пару сапог бойцам отдали тем, что гнали отсюда немца. Но все ж таки, когда вы отступали, мы обижались на Красную Армию: зачем этого змея сюда допустили?»…

Бурда громко хохочет: «Вот видишь, мать, выходит, оружие наше понадобилось — ведь без него гитлеровского змея не прогнали бы?» — «Да, выходит так», — нехотя соглашается хозяйка.

Разговор переходит на мирные темы. Старик вдруг рассказывает про свой грех перед господом богом: снял в 1932 году с иконы серебряную ризу и отнес ее в торгсин — так назывались тогда магазины, где все продавалось только на золото и серебро, — дали за ту ризу два пуда муки, девять пудов отрубей и шкалик водки. «А латунную ризу не взяли», — вдруг сокрушенно добавляет он.

Вечером — опять «улица»: деревня гуляет с танкистами.

Холодная, лунная ночь. Где-то бьют пушки. Тарахтит связной самолет. Черные тени изб с погашенными окнами и резные силуэты тополей. Идут стенкой девчата с озорной песней, им подыгрывает шестнадцатилетний гармонист:

Ты военный, ты военный,

Ты военный не простой!

Ты на западе женатый,

А на юге холостой…