Слава... При чем тут слава, если речь идет просто о жизни?!.
О цели своего приезда Михаил так и не сказал Афанасию: после его упрека «ты в Питере приткнулся» и после намека, что отец остался в Ким-ярь ради славы, не захотелось говорить о своих сомнениях и неустроенности. Больше того, теперь он знал, что в Хийм-ярь, которое в общем-то вполне годилось, чтобы начать новую жизнь, он не останется...
Михаил положил ладонь на могилу брата, погладил траву.
— Вот так-то, Сашка! — вслух сказал он. — А ведь если бы мы переехали, ты бы остался жив...
Туйко, дремавший у ног хозяина, поднял голову. Михаил встретил взгляд умных собачьих глаз и вдруг устыдился своих слов: уж не упрекает ли он отца? За что? Рок слеп. Никто не застрахован от случайностей, и никто не может знать, что с ним случится через месяц, через год...
Солнце уже повисло над лесом, наступил вечер, а Михаил все еще сидел на могильном холмике, и главный вопрос — как и где жить? — оставался без ответа.
В полосатой пижаме, в мягких домашних туфлях и широкополой шляпе Василий Кирикович прогуливался по Лахте. Унылый вид заколоченных домов, обвалившихся сараев и заброшенных колодцев уже не вызывал в его душе неприятных ощущений: в былые времена целые города исчезали с лица земли. Для отдыха это даже лучше, рассуждал Василий Кирикович, ни шума, ни пыли. И очень хорошо, что нет любопытных глаз, нет надоедливых вопросов и никому не надо объяснять, почему он так долго не навещал родной край. Да и ходить по деревне, по этой чистой мягкой траве вот так, по-домашнему, — одно удовольствие.
Напротив дома Маркеловых Василий Кирикович остановился. Уверенный в том, что соседи всей семьей на работе и его никто не может видеть, он с откровенным интересом рассматривал усадьбу Ивана.
Дом что надо: высокий, просторный, на цементированном каменном фундаменте. Матёрые бревна подрубки из трех венцов, сделанной, видимо, в прошлом году, просмолены, крыша из аккуратно подогнанного шифера. Под общей крышей с домом — сарай, тоже просторный и прочный, с обновленным въездом для лошади. Близ сарая амбар, баня, колодец с воротом. Тут же телега, две волокуши; к стене прислонены сани и подсанки.
«Хозяйство, как прежде у кулака, — подумал Василий Кирикович. — На что ему цивилизация?..»
Он хотел было двинуться дальше, но в это время дверь дома Маркеловых неожиданно отворилась, и на крыльцо вышел Митрий.
— Во́йдик[11], Кирикович! — поклонился старик и спросил по-вепсски: — Чего же издали смотришь, не зайдешь?
Василий Кирикович, будто его застигли за непристойным делом, смутился.
— Вот смотрю — хороший у вас дом. Не то что наша развалюха.
— В старопрежние-то времена по дому да по упряжи хозяина судили.
— Иван — хозяйственный мужик. Да и в силе.
— Да ты заходи на беседу-то! Чего через двор кричать? Один я!.. — уже по-русски пригласил Митрий.
Этот шуплый старикашка был неприятен Василию Кириковичу, но отвергнуть приглашение он не решился. Сели на крыльцо, в тени. Дед свернул самокрутку, глянул на забинтованную руку Тимошкина, спросил:
— Чего с рукой-то?
— Так, пустяки. Заживет.
— Ну и слава боту. А я вот захворал. Спину ломит. Должно, погода переменится.
— Плохо, если дожди пойдут.
— Почто плохо?
— Ну как же! В хорошую погоду и настроение хорошее.
— Это правда. Только, вишь ли, понятие у нас с тобой разное: тебе солнышко хорошо, а нам — дождик.
— Но вы же сенокосничаете!
— День-другой мокрый сенокосу не помеха. А дождя до зарезу надо. Земля пересохла, картошка не растет, трава худая стала, да и по грибочкам соскучились. Теперь дождик — великая радость!
— Вчера я с твоим старшим внуком беседовал, — желая сменить разговор, сказал Василий Кирикович. — Жалко парня, ошибся в жизни.
Маленькие глаза Митрия тревожно блеснули.
— Мишка ошибся? В чем?
— В жизни. Не свою дорогу выбрал. Ему, видно, никто вовремя не подсказал, не помог... Конечно, мы пробивали себе дорогу сами, а нынешняя молодежь не такая. Нам за них приходится думать, на путь наставлять.
— Погоди, погоди, я чего-то не пойму, — растерялся Митрий. — Про Мишку-то ты чего говоришь?
— Что тут непонятного? Его лес привлекает, а он выучился на крановщика.
— А-а... Это правда.
— Ему бы лесорубом работать.
— Э-э, нет!.. — Митрий потряс бородой. — Мишке лес рубить? Да он и деревину-то тюкнуть топором жалеет!
— Тогда лесоводом. В общем, нужно было выбрать специальность по душе.
— Вот те ерш!.. — Митрий хлопнул ладошкой по острому колену. — По душе... Будто это рубаха какая, поглядел и выбрал. Мишка — мужик, крестьянин. Его дело — на земле сидеть.
— Странно ты рассуждаешь, — усмехнулся Василий Кирикович. — Где ни возьми, везде в колхозах нужны люди. Раз он крестьянин, пусть едет! В любом месте с радостью примут. Парень здоровый, работать может.
— Как у тебя все просто!.. — вздохнул Митрий. — Да ежели душа-то к этой, к родимой земле тянется!
— Ну, это уже прихоть, каприз.
— Вон как — каприз? А ты у своих отца-матери спроси, каково им будет с родимой-то земелькой прощаться. А ведь страсть глядеть было, как они горюшко мыкали, и все равно жалко уезжать.
— По-моему, они и не собираются никуда ехать, — пожал плечами Василий Кирикович.
— Им чего собираться? Ты их собирать будешь... Я так разумею, что и приехал ты за ними. Хватит, натосковались, намучились, — Митрий встретил холодный взгляд Василия Кириковича и осекся. Он вдруг понял, что тот и не думал увозить отца и мать. Приехал навестить и снова уедет, а старики как были забыты, так забытыми и останутся. И сказал: — Олёшка Стафеев перед смертушкой своей в прошлом годе от единственного сына отрекся и последние свои деньги по завещанью государству обратно отдал. Вот так!.. — Митрий поднялся и пошел к себе в избу.
Василий Кирикович быстро шагал к отцовскому дому. Кто он, этот стоящий одной ногой в могиле старикашка, чтобы своими плоскими намеками хамить ему, Василию Кириковичу Тимошкину, перед которым, бывало, директора заводов стояли, как школьники перед учителем?! Всю жизнь ковырялся в земле. Участвовал в революции? Случайность! Угадал в струю — вот и выплыл. А гонора — на всю жизнь...
Савельевич все так же копошился возле сетей. От помощи сына он отказался — латать снасти тоже надо умеючи, — и сам занимался этим лишь в те немногие часы, когда поблизости не было сына, которому казалось, что отец все делает не так.
— Лесовик безголовый! — по-вепсски ругал себя старик. — Что бы сетки-то на гвоздь повесить, на вышку или в избе, дак я их на сарай бросил, на корм мышам... Теперь бы, глядишь, на зиму рыбы насушили, приварок был бы свой...
Василий Кирикович, не взглянув на отца, прошел в сарай. Герман валялся на постели, курил. Красный глазок сигареты тускло мерцал в полумраке.
— Ты с этим куревом устроишь когда-нибудь пожар! — проворчал отец и с тяжелым вздохом опустился на свой матрац.
«Что-то не в духе», — определил Герман и сказал:
— Пожара не будет. Гарантирую. А у тебя не рука ли разболелась?
— Нет, рука не болит, — не сразу ответил отец. — Просто хочется полежать...
— Понятно!.. — Герман загасил сигарету, проворно поднялся, отряхнул брюки. — Не буду мешать! — и вышел на улицу.
Когда проходил мимо деда, остановился, увидел, как дрожат его корявые пальцы, и сказал сочувственно.
— Зря, дедушка, стараешься. Лучше бы грелся на солнышке.
— Почто так? — встревожился старик.
— Некому их ставить. Ты не можешь, я не умею...
— Дак батько-то!
— Какие с него сети!.. А в общем, не знаю, — и пошел к озеру.
Он не смог бы объяснить почему, но после приезда в Лахту отец становился ему день ото дня неприятнее. И дело было не в том, что ким-ярская действительность оказалась весьма далекой от тех представлений, которые сложились из рассказов отца перед поездкой. Герман уже смирился и с безлюдьем, и с убожеством жилища стариков. Но его раздражало благодушие отца, бессловесное раболепие деда и бабки перед собственным сыном, ленивые прогулки Василия Кириковича по Лахте с гордо поднятой головой, его бесконечные поученья и наставленья.
Германа возмущало, когда отец за обедом тщательно вытирал белоснежным носовым платком стакан, ложку, вилку или брезгливо морщился и отодвигал тарелку, если в суп попадал уголек или волос.
«Но ведь и дома он всегда был таким!» — думал Герман, вспоминая, как отец вытирал салфетками ножи и вилки, как грубо выговаривал Даше — домработнице за малейшую оплошность. Однако там, дома, все это почему-то воспринималось иначе, как должное...
А история с крючком?.. Герман знал, что при пустячной царапине отец обязательно принимал уколы противостолбнячной сыворотки. Но и зная это, он готов был заподозрить его чуть ли не в симуляции: лишь бы никуда не ходить и не подвергать себя случайностям.
«В общем-то мне все равно! — махнул рукой Герман. — Главное, здесь есть Катя, милая чудесная девушка, а больше — больше ничего не нужно...»
Снова и снова он мысленно переживал те короткие моменты встреч, которые запали в душу. Он опять любовался девушкой, когда она шла к озеру, заглядывал в ее чистые глаза при нечаянной встрече в дверях маркеловского дома, с нежностью смотрел на нее, задумчивую и тихую, в лодке, а потом видел ее улыбку, слышал ее смех, ловил ее взгляд и страстно желал, чтобы все это повторялось и завтра, и послезавтра, и каждый день. Но повторения не было. Не было ничего, кроме томительного и напрасного ожидания: на вечерние тренировки Петр стал ходить со своим старшим братом, а Катя вообще перестала показываться на улице.
Телята отдыхали в березняке близ ручья. Пасла их Люська. Была она в полинялом платье неопределенного серовато-сиреневого цвета, слишком просторном для ее угловатой сухой фигурки, и Герман догадался, что это платье, должно быть, когда-то носила Катя.