Окся запричитала. Ее высокий тоскливый голос врезался в тишину жутким, хватающим за сердце воплем. Петр выдвинул ящик стола и включил магнитофон. Плач Окси подхватила Фекла, за ней — Акулина.
Никогда прежде Герман не слыхал причитании и принял их за песню, от которой — мороз по коже. Он во все глаза смотрел на старух, видел, как по дряблым щекам текли слезы, и ничего не понимал. Но и у самого уже першило в горле, и что-то тяжелое, то ли тоска, то ли предчувствие, медленно поднималось в груди.
— Что случилось? Почему они плачут? — дрожащим шепотом спросил он у Кати.
Она не ответила, лишь ниже склонила голову, и он заметил, что на ее длинных густых ресницах тоже блестят слезы, а губы скорбно сомкнуты, и на смуглой шее — пупырышки, как от озноба. Тогда и его голова вдруг поникла и сами собой стиснулись зубы, будто он испугался, что вот-вот может заплакать от этой печальной песни.
Причитания оборвались так же внезапно, как и возникли. Старушки сморкались, утирали глаза, вздыхали и, морщась, маленькими глоточками пили водку. Казалось, они запивают большое общее горе.
Герман тронул Катю за локоть.
— Выпьем?
Она отрицательно тряхнула головой.
— Тогда и я не буду, — и он отодвинул свою стопку.
Заозерные гости, испостившиеся на рыбе, картошке да грибах, сосредоточенно хлебали мясной суп. Они степенно, даже торжественно проносили над столом полные ложки, бережно подставляя под них хлеб.
Вяло, будто через силу, ели Савельевич и Акулина. Лица их были скорбны.
Так уж повелось, что с днем рождения поздравлял Петра от имени гостей непременно дед Тимой, старейший житель края. Говорил он всегда весело, с шуточками, и тост его служил поворотным моментом празднества. На время забывались тревоги и заботы, и повеселевшие старики вспоминали только хорошее. И вот уже Тимой облизал ложку, положил ее на краешек стола и приготовился говорить.
Но на этот раз в мудрых глазах старца не было привычной смешинки, в них сквозило что-то настораживающее, суровое. Густая седина бровей не приподнялась, как всегда, морщины на лице не брызнули лучами улыбки. И все притихли.
Тимой вставал медленно, будто поднимал на плечах тяжесть своей долгой жизни.
— Я хочу сказать по-русски, потому что внук Кирика не знает по-нашему. А я хочу, чтобы он слышал, как я скажу...
Герман поднял глаза на старика, но тотчас опустил их. Он всегда гордился тем, что легко, с небрежным вызовом выдерживал любой взгляд, но сейчас почему-то не смог.
— Тебе, Петька, сегодня девятнадцать годов сполнилось...
Герман глянул на Петра — о дне рождения он ничего не знал — и с чувством молча сжал ему руку повыше локтя.
— Ты — ученый, — продолжал Тимой. — Учись, со господом! Может, сделаешься большим человеком. Я хочу, чтобы ты сделался большим человеком, вот!.. — старик перевел дыхание. — Мне девяносто восемь годов. Жизнь кончается. Будущим летом в этот день я уже не поздравлю тебя... Потому нонче хочу наказ дать. — Тимой, как пророк, поднял скрюченный перст над седой головой: — Запомни, Петька! Забыл отца-мать — для роду потерянный, забыл свой язык — для народу потерянный. А землю родную забудешь — птичьим перышком станешь. Выше птицы то перышко ветер носит, а что в ем толку?.. — Он помолчал. — Дай бог тебе здоровья и многолетья!..
Петр встал и поясно поклонился старику.
Старухи крестились и невнятно на своем языке шептали блеклыми губами здравицы в честь Петра, а Савельевич нетерпеливо оглянулся на свой дом и еще сильней ссутулил костлявые плечи.
— Ну уж за тебя-то я выпью! — сказал Герман и чокнулся с Петром. Потом обернулся к Кате: — За братишку-то!..
Она подняла крохотную граненую рюмочку, беззвучно коснулась ею стопки Германа и тихо сказала:
— Не обращай на меня внимания. И вообще... У нас не принято уговаривать.
Необычный тост Тимоя нарушил привычный ход празднества. Старики, забытые своими детьми, уныло молчали. Не было видимой причины для печали Лишь у Митрия Маркелова: сын представлялся ему мужиком достойным, да и на внуков грех обижаться — работы не чураются, родителей и старших почитают. И он сказал:
— Чего схудоумились, дорогие гости, после речей Тимофея да Офанасьевича? Не нам, старикам, речи те сказаны и не нам их слушать, а вот им! — Митрий повел рукой в сторону внуков и Германа. — Пускай они и думают. А наше дело сегодня — гулять, песни петь да свои молодые годы вспоминать!
И у всех — будто гора с плеч.
Герман пожалел, что плотно позавтракал: теперь когда все были заняты едой, он чувствовал себя неловко. Он подумал, что хорошо бы сейчас уйти с Петром и Катей куда-нибудь в укромное местечко, на лесную полянку или на берег ручья, где бы можно было посидеть свободно, поваляться на траве. Или у них не принято «откалываться»? Когда Петр и Катя отодвинули пустые тарелки, Герман все-таки предложил:
— Может быть, прогуляемся, пока они здесь пируют?
— Можно, — охотно согласился Петр и взглянул на сестру: — Пойдем?
Втроем они разом встали.
— Петька, смотри недолго, — строго предупредил сына Иван Маркелов. — Гармонья понадобится.
— Мы только на бережок, — отозвался Петр.
Герману меньше всего хотелось идти к озеру — это лишний раз напомнило бы случившееся в шторм, но он промолчал.
Озеро было синим, ласковым и спокойным. Прозрачные волны неслышно набегали на берег и таяли просачиваясь меж омытых камней.
— Ты знаешь песню, которую пели старушки? — спросил Герман у Петра, глядя, как легко и красиво ступают по темным камешкам белые туфельки Кати.
— Это была не совсем песня, — ответил Петр. — Это был плач по умершим. Причитание. Помнишь, в «Слове о полку Игореве» есть плач Ярославны?
— Неужели они его знают?! — поразился Герман.
— Ты не понял меня. Я просто для примера сказал. Слова, конечно, другие, и содержание другое — своеобразная импровизация. Старушки пели-плакали о своих матерях и отцах, братьях и сестрах, которых уже нет в живых, жаловались им на невеселое житье, просили не забывать, помочь в трудный день...
— Просили мертвых?
— А что им остается? Своеобразная моральная поддержка. В бога они не верят, хотя иногда и крестятся и поминают его, дети забыли их, даже не навещают. А душа человеческая, уже по природе своей, всегда ищет общения, время от времени она должна... изливаться, что ли... Понимаешь? Речь ведь идет не о какой-то материальной помощи, а именно о духовной, о моральной...
— Я понимаю, — кивнул Герман. — Но почему моя-то бабушка пела такую песню? Она же все-таки не одна. И мы здесь.
— Как тебе сказать... Плач Окси и Феклы ей очень близок, понятен. И он, конечно, не мог не отозваться в ее душе. Подумай сам: твой отец — единственный из трех ее сыновей вернулся после войны, но сразу уехал из дому и с тех пор не бывал здесь. Вот теперь — первый раз. Представляешь? Четверть века твои дед и бабка ждали его!.. Им, Гера, нисколько не лучше жилось, чем Оксе и Фекле. Та же тоска, то же одиночество...
— Вэ́йкасту![14] — бросила Катя.
— Да, в самом деле, хватит об этом, — поморщился Петр.
Герман подавленно молчал. Может быть, потому, что для него самого дни в Лахте были наполнены томительным до безнадежности ожиданием случайной встречи с Катей, он хорошо понял, что значило для стариков ждать сына не месяцы — годы, многие годы. Да это же чудовищная пытка! Как они вынесли ее?..
В памяти тотчас всплыли первые минуты встречи с дедом и бабкой. Ничто доброе не шевельнулось тогда в его душе, и ничего, кроме брезгливости, он не чувствовал в те минуты. А ведь перед ним были люди, вынесшие ту страшную пытку ожидания! Родные люди...
Казалось, Петр угадал его мысли.
— Я понимаю, что все это неприятно, — сказал он. — Но ты тут ни при чем.
Герман вздохнул. Раз приехал сюда, теперь уже «при чем». Хоть кайся, хоть казнись, но оправдаться перед собой даже за те первые минуты встречи уже невозможно.
— Знаете что? — вдруг обернулась к ним Катя. — Давайте, сходим завтра за морошкой!
— Я готов хоть куда, — грустно улыбнулся Герман. — Хоть к черту в пекло.
— Можно. Только морошка-то уже перезрела. Раньше надо было.
— Ничего страшного. На варенье все равно годится. Да она ведь и не вся одновременно поспевает. Которая раньше, которая позже.
— А я, между прочим, никогда не видел морошку, — сказал Герман. — Слыхал, что есть такая ягода, а не видел.
— О, это отличная ягода! — отозвался Петр. — Желтая, как лимон. Сочная. Ароматная. Только не каждый год бывает. Но я знаю одно местечко, там морошка должна быть.
В деревне неожиданно взвилась песня. Петр улыбнулся.
— Старички-то — дают!.. Придется вернуться. Сейчас гармонь потребуют.
Они повернули к деревне. Когда поднимались по тропке, Катя сказала брату:
— Я, пожалуй, схожу к Кольке и Люське. Что я тут буду сидеть?
— Сходи. Гостинцев отнесешь. Вот и у них будет маленький праздник.
— Можно, и я пойду с тобой? — быстро спросил Герман.
— Ну, если желаешь... — пожала плечами Катя и осеклась. Она вдруг подумала, что Герман превратно понял ее, будто она специально дала повод для такого вопроса. Она покраснела и, стараясь скрыть смущение, сказала: — Я боюсь, что тебе будет скучно с нами.
— Да мы с Колькой друзья! Уже не раз окуней вместе пекли!
Катя промолчала. В общем-то она не имела ничего против того, чтобы Герман пошел с нею на пастбище. Но она не могла представить, как пойдет с парнем на виду у отца, матери, братьев и всех гостей...
Песня, русская, но никогда прежде не слышанная Германом, звучала на удивление красиво. Вел ее чистый и сильный голос Нюры Маркеловой, к которой были обращены взгляды поющих. Пели все, в том числе Кирик и Акулина. И они тоже смотрели на Нюру, и лица их были румяны и взволнованны.
Петр взял со стула черную, сверкающую лаком хромку, сел и осторожно раздвинул мехи. Звуки гармоники вплелись в хор настолько мягко, что Герман не сразу расслышал их. Но постепенно мелодия набирала силу, и по мере того, как звучала уверенней и свободней, певцы переводили свои взгляды на гармониста. И Нюра теперь тоже смотрела на сына, и скоро песня зазвенела еще более напевно и стройно.