Люди суземья — страница 28 из 56

Герман не вникал в содержание песни, но когда сидящие за столом с выражением пропели, как князь выхватил саблю и голова какого-то старика — конечно же, одинокого и беззащитного! — покатилась на луг, Герману вдруг сделалось так жаль и своего деда, и свою бабку, и сгорбленную старушку Феклу, и сухонькую Оксю, и почти столетнего старика Тимоя, будто это над их седыми головами поднялась чья-то жестокая рука с острой саблей. Почему-то подумалось, что после такой печальной песни старики опять начнут плакать, и потому нестерпимо захотелось уйти к Кольке и Люське, уйти сейчас же, немедленно, чтобы не видеть больше слез и не слышать жалоб. Он посмотрел на Катю. Она слушала песню рассеянно и, казалось, была занята какими-то своими мыслями.

Когда же песня смолкла, никто не заплакал. Наоборот, все задвигались, заговорили, а Иван и Митрий стали разливать водку. Воспользовавшись этим оживлением, Герман обернулся к Кате, сказал:

— Ну что, пойдем?

Он хотел сказать это очень тихо, но получилось довольно громко, и Нюра с любопытством взглянула на дочь, потом на Германа. Он смущенно пояснил:

— Мы думаем сходить к Коле и Люсе. Все-таки им там скучно одним...

— Подите, подите, чего же!.. — добродушно отозвалась Нюра и перевела взгляд на мужа, который провозглашал тост.

Говорил Иван по-вепсски, серьезно, но по тому, как все улыбались и как под конец он сам рассмеялся, Герман понял, что сказано было что-то приятное и веселое...


26

Они вышли из-за стола, когда под звонкие переборы гармоники разудало грянула старинная песня «Златые горы». Шли рядом, но Катя держалась в таком отдалении, чтобы как-нибудь случайно не задеть Германа локтем или узелком с гостинцами.

— Давай мне! — Герман протянул было руку к узелку, но Катя еще более отстранилась.

— На нас же смотрят!..

— Ну и что? Пускай смотрят, — он взглянул на ее серьезное, тронутое стыдливым румянцем лицо, и только тут почувствовал, насколько сильно она смущена, как неуверенны и скованны ее движения.

Но эта наивная девичья стеснительность делала Катю еще более прелестной. Оберегая ее от излишней неловкости, Герман больше не пытался ни прикоснуться к ней, ни заговорить первым.

Бессловесные, настороженные и взволнованные взаимной близостью, они прошли по деревне и свернули на старую заросшую дорогу. Теперь их никто не мог видеть и Герман опять взялся рукой за узелок.

— Зачем? — удивилась Катя. — Он же не тяжелый.

— Все равно — давай! Или боишься, что я съем твои подарочные пирожки?

Она засмеялась, но узелок отдала.

— Ешь. Не жалко.

— А теперь дай руку.

— А если нет? — с игривым лукавством она заглянула ему в глаза.

— Тогда возьми мою, — нашелся Герман и протянул ей свою руку. Катя хотела шлепнуть по ней, но он ловко поймал ее ладонь. — Какая большая у тебя рука!

— Правда? А я думала — нормальная.

— Конечно, нормальная. Очень нежная, очень милая рука.

— Ну да, есть нежности! — она повернула ладонь кверху. — Вон какие мозоли.

Герман ласково провел своими тонкими пальцами по ее ладони. Кожа была сухой и жесткой.

— Тебе слишком много приходится работать, — с сочувствием сказал он. — Когда я узнал, что ты ночью пасла телят, мне было так жалко тебя! Все представлялось: темная-темная ночь, ветер, дождь, а ты одна с этими телятами, промокшая, беззащитная...

— Какой ты смешной!.. Когда я пасла, были белые ночи. Светло, хоть книжки читай. Птицы заливаются, туманы кругом белеют, и цветами пахнет. В избу идти неохота. Да и разве уснешь в такую ночь? А травы много, телята не разбегаются. Разложу огонь и пою песни. Или птиц слушаю. Или мечтаю...

Они брели по проселку, взявшись за руки, и Катя говорила все это простодушно, искренне, и на ее лице не было ни малейшего смущения.

— Скажи, ты счастливая?

— Не знаю. Вот когда состарюсь, когда мне будет годов сорок, тогда, наверно, скажу, счастливая или нет.

— А вообще тебе нравится здесь жить?

— Конечно! Здесь же мой дом. И разве плохо у нас? Озеро рядом, лес... Но ведь я дома только летом, — сказала она с сожалением. — А зимой в интернате жила. Целых десять зим! Сначала в Сарге, а потом в Чудрине... Помню, когда я пошла в первый класс, проучились мы с Петькой две недели — Петька-то уже в третьем был, — и так мне захотелось домой, что чуть не реву. И вот в субботу, после уроков, мы взяли да и отправились с ним домой. На воскресенье.

— Из Сарги?

— Конечно!.. А ночи в сентябре темные-темные. Добрели до Кюндл-мяги, и больше я не могу идти — ноги не держат. Тогда Петька давай меня на себе тащить. До половины горы дотащил, и тоже силенок не стало. Мы уж на четвереньках и всяко... В конце концов все-таки добрались до дому. Заползли на крыльцо и давай стучать. Вот, думаем, обрадуются дома!.. Дверь открыл папа. Увидел нас — и слова сказать не может: испугался, думал, беда какая стряслась, подхватил под мышки и в избу. Мама лампу засветила, дрожит вся. Чего, спрашивает, случилось? Петька молчит — он уже кое-что понимал, а я хнычу от радости, что все же дома, в тепле, что молока напьюсь досыта, и говорю сквозь слезы: «Домой охота стало!» Тогда папа снял с гвоздя ремень, на котором бритву точит, и по очереди — сначала Петьку, потом меня, потом опять Петьку. Больно! А мама молчит. По три раза стегнул и спрашивает: «Еще домой охота?» Мы в один голос: «Не, больше неохота!..»

— Так жестоко?! — Герман сжал Катину руку.

— А как по-другому, если мы глупые?.. Мишка из-за такой глупости годом раньше чуть в лесу не замерз. Из Чудрина отправился домой на зимние каникулы на лыжах, прямиком по лесу, и компаса не взял. А метель поднялась. Вот и заблудился. Две ночи в лесу ночевал, потом уж на Саргинскую дорогу выбрел. Обморозился весь... А тут еще мы с Петькой такой фокус выкинули. Вот папа и отучил нас домой бегать. Потом, когда старше-то стали да узнали прямые тропинки, и на воскресенье иногда прибегали. Тогда уж папа ничего не говорил: он ведь тоже знал, как нас домой тянет... Ну, а лето, лето для нас — праздник!..

— Как хорошо, что мы встретились! — сказал Герман. —Я думал о тебе все эти дни. Увидел тебя первый раз, когда ты с Петром ходила на озеро, и сразу поверил, что ты вот такая...

— Какая?

— Ну вот такая, какая есть — хорошая, красивая, искренняя. Я даже не могу точно сказать — ты просто удивительная!

— Ой, не выдумывай!.. — Катя засмеялась. — Между прочим, ты обещал поделиться каким-то своим открытием. Помнишь, в лодке, когда Петька плавал?

— Конечно помню. Это и есть мое открытие.

— Какое? — не поняла Катя.

— А вот то, что я тебе сказал. Ты — самая прекрасная девушка, каких я еще никогда не встречал.

— Это тебе просто кажется, — вздохнула Катя. — Потому что я здесь — одна.

— Неправда! Будь здесь хоть сто, хоть тыща девчонок…

— Не вы-ду-мы-вай!.. — перебила она его. — Глупости все это.

— Почему — глупости?

— Потому что все это неправда. — И вдруг спросила: — Ты дружил с девчонками?

Вопрос, как ведро холодной воды.

— Было... — неохотно признался Герман. — Вообще мне не везло на девчонок. Все попадались какие-то непостоянные, избалованные — сегодня с одним, завтра с другим...

— А ты сам не такой? — с ревнивым любопытством спросила Катя. — Ведь у тебя осталась в городе девушка?

— Ну, осталась...

— Красивая?

— Красивая. А что толку? Пустая, истрепалась вся.

— Вот как? Зачем же ты с ней дружишь?

— Я не дружил. Так, болтался. Ходили на танцы, на вечеринки... Мне неприятно о ней вспоминать.

— Интересно!.. Здесь неприятно вспоминать, а там, как и мне, ты говорил ей, что она самая лучшая. Ведь говорил? — она заглянула ему в глаза.

Если б только она знала, как трудно ему отвечать на такие вопросы!..

— Говорил, — признался Герман. — Я много говорил ей всего.

— Вот видишь!.. — она высвободила свою ладонь из его ослабевших пальцев. — А вернешься в город и меня будешь такими же словами обзывать.

— Катя! — воскликнул пораженный Герман. — Этого никогда не будет! Почему ты не веришь?

— Нет, я верю, — сказала она и остановилась. — Получится как с той девчонкой. Пока была рядом, пока ты с ней ходил на танцы, тебе казалось, что она самая хорошая на свете. А теперь, когда ее нет, ты думаешь о ней иначе. Так и со мной будет.

— Да не думал я никогда, что она самая хорошая!

— Не думал? Тогда зачем обманывал?

— Она привыкла. Каждый парень, который хоть раз провожал ее, объяснялся ей в любви.

— И ты объяснялся? — на Германа смотрели встревоженные девичьи глаза, чистые и честные, и он не мог, не имел сил лгать этим глазам. Он попытался отшутиться.

— А что я — рыжий? Я — как все...

Лицо Кати потускнело.

— Выходит, я права, — вздохнула она.

— А хочешь, я расскажу, какая она есть?

— Нет! Ты и так много сказал. — Она помолчала. — Не обижайся, но дальше я пойду одна, — и протянула руку к узелку.

Он не противился и молчал, растерянно глядя на нее.

— Может, все, что ты говорил мне, — правда, — сказала она, — но больше не надо. — Катя повернулась и пошла дальше по заросшему проселку.


27

Солнце стояло еще высоко, когда празднество пошло на спад. Песни были перепеты, плясуны — много ли старикам надо? — выдохлись. Дед Тимой улегся под березами и уснул. Нюра вынесла подушку и бережно подсунула ее под седую голову старца. Фекла и Окся ушли на отдых в сенник к Маркеловым.

Иван, навалившись грудью на стол, долго смотрел на свои большие коричневые руки, потом обнял Петра, который сидел рядом с гармошкой на коленях, сказал:

— Давай мою, любимую!..

Не успел Петр наиграть мотив, он запел:


Меж высоких лесов затерялося

Небогатое наше село...


Пел Иван старательно, низким тоскливым голосом, на свой лад переиначивая слова.