Люди суземья — страница 29 из 56

Бабка Акулина, заплаканная и расстроенная, тормошила деда Кирика, который недвижимо сидел за столом, уронив голову на руки.

— Не вышел... Так и не вышел к людям. Сраму-то сколько!.. — бормотал старик.

— Ой, не тяни душу! — шептала Акулина, боясь помешать песне. — И без того тошно. Пойдем домой-то! Василья-то накормить надо. Мы-то сытые, а он голодной!..

Акулина уже бегала домой проведать сына, но нашла его спящим в сарае. Теперь она боялась, что Василий проснулся, а дома никого нет, и он может обидеться.

К Акулине подошел Митрий.

— Не трожь его, пускай тут сидит, — сказал он. — А то уведешь расстроенного, дак еще и с Васькой поскандалят.

— Ничего не будет, пособи-ко лучше увести!..

Вдвоем они вытащили из-за стола размякшего деда и повели к дому.

— Ежели бы твой Иванко не вышел, а? — говорил Савельевич, и голова его бессильно моталась на высохшей землистой шее.

— Иванко — мужик, а твой — тилигент. Разница!

— А сраму-то!..

— Не тебе срам — ему.

— Ему? Василью? — Савельевич остановился и вытаращил зрячий глаз на Митрия. — Ты его... не тронь. Он один на все Ким-ярь... В блестящей машине...

— Ладно, не трону. Хоть в заблестящей.

Но старик заупрямился.

— Не пойду! Я с Николкой хочу говорить! — он рванулся к заколоченному дому, в котором когда-то жил Николай Прохоров, последний ким-ярский председатель сельсовета.

Акулина и Митрий, не ожидавшие от старика такой резвости, не смогли удержать его. Кирик обхватил руками угол дома и быстро-быстро заговорил:

— Не твоя правда вышла, не твоя!.. Не бросил нас Василий! Слышишь? Приехал, вот! А ты что говорил? Мол-чишь? Мол-чи! А я не дам Василья позорить...

С тоскливой печалью смотрел на все это Михаил Маркелов. Слова Кирика его раздражали. Он встал, подошел к Степану Кагачеву, который с умилением слушал песню Ивана, молча сел рядышком, а когда песня смолкла, сказал:

— Пойдем-ко, дедо, пройдемся по деревне. Поговорить с тобой охота.

— Чего же — пойдем!

Степан хорошо знал Мишкину страсть к лесу и сам немножко промышлял, а у охотников, как известно, всегда есть о чем побеседовать друг с другом.

— Значит, говоришь, лесником работаешь? — раздумчиво сказал Михаил, когда они отдалились от праздничного стола. — Боишься чужого человека в свою деревню пустить?

Степан недоуменно глянул на Михаила и, не уловив, к чему тот клонит, туманно ответил:

— Иной чужой ближе родного... Всяко бывает! Да только путный-то человек наособицу от людей искать приют в суземе не станет.

— Может, и так... Ну, а если бы я в лесники попросился? На твое место. Принял бы?

— Ты?! — Степан остановился и раскрыл рот, будто хватил горячего. — А зря, Мишка, смеешься, — обиделся он. — Тебе моя работа очень бы подошла.

— Я не смеюсь. Из Ленинграда я уехал. Совсем. Договор кончился, рассчитался и уехал. Не могу я без Ким-ярь жить. Душа без него, как котел без ухи — ржавеет. Вот и не знаю, что делать. В Хийм-ярь заезжал, да что-то не очень туда тянет.

Если бы он знал, сколько мыслей в одно мгновение пронеслось в голове Степана! Старик вспомнил все: что лишился сыновей в войну, что расстался с мечтой увидеть в своем доме внуков, что жить осталось немного, что месяцами не с кем словом обмолвиться, что с каждым годом все тяжелей вести хозяйство — и еще многое вспомнилось и промелькнуло в сознании Степана в тот крохотный кусочек времени, пока он слушал Михаила.

— Погоди. Не спеши... На что тебе Хийм-ярь? Всей и радости-то — одно Онего, дак и то в трех верстах. Сядем-ко, так я тебе все по порядку расскажу! — и потащил Михаила к крыльцу ближайшего дома.

Сели. Закурили.

— Послушай, — начал Степан. — Дом мой ты знаешь — места много, и простоит сто годов. Огород — хоть гектар паши: по старым картофельникам земля жирная. Сенокос рядом. Лес — под боком, промышляй, сколько влезет. Озеро под окошком. Рыбное! Да ты знаешь Сарь-ярь. Сетей и мереж у меня на целую артель хватит. Все капроновые. Сам вязал. Невод есть. Лошадь в лесничестве дадут. Я сначала держал лошадь, да больно много сена надо. А корова есть. Хорошая корова. По два ведра молока в сутки дает. Мало будет — вторую заведем, на тебя... И ничего другого не ищи! Только на мое место. Заживешь — тебе такая жизнь и не снилась!

— Все это ладно. Ты о главном скажи, о работе. Что делать-то я должен?

— А воля твоя! Лесниковая работа — лес охранять да в порядке его содержать. Чтобы пожаров не было. Чтобы самовольно не рубили, не воровали. Чтобы хламу разного не оставляли, сучьев и прочего. А рубить, воровать и костры палить — некому. Смекаешь? Сам себя блюди, и участок твой всегда будет в порядке. Раза два в год просеки прочистишь да на месячишко на лесопосадки в лесничество съездишь — вот и вся работа. А денежки пойдут! Невелики, конечно, деньги, а все ж таки — зарплата. Леснику много работы в людном месте, где начальство близко, где люди лесом пользуются, где рубки много. А у нас всех людей — ты да я да мы с тобой, и до начальства — сорок верст. Лесничий, правда, каждое лето приезжает. И нонче был. Половили с ним рыбы, насушили пару мешков, он и уехал с теми мешками обратно. Ему хорошо, и мне — удовольствие: все-таки свежий человек, и поговорить есть о чем, и рыбешку ловить интересу больше.

— Хорошо, Степан Тимофеевич, я подумаю.

— Да чего думать-то?! — старик разочарованно хлопнул ладонями по коленям. — Служба государственная, почетная, и жить будешь, считай, дома: от нас до Лахты водой — пятнадцать верст, мы со старухой и то за два часа приплыли. А хотишь — мотор купим. Лошадь будет, дак по зимнику долго ли бензину привезти?

— Подумаю. Ты об этом батьке моему пока не говори. Я сам скажу.

— Во-во, скажи. И я знаю, что он согласный будет.

— Я поговорю с ним сегодня же или утром, да, может, вместе с вами и в Сарь-ярь съезжу. Давно не бывал, а хочется взглянуть на ваши места. Озеро у вас красивое...

— Во молодец-то! — подскочил обрадованный старик. — Приедем — покажу, как живем, по лесу проведу, и тогда уж все обсудим честь честью.


28

Тихо угасал знойный августовский день. В вершинах высоких берез возле дома Маркеловых позолотилась листва, смолкли голоса птиц, и только чайки беспокойно гомонились на песчаной косе Янь-немь.

Накинув на плечи пиджак, Герман ходил по берегу. Снова и снова он вспоминал разговор с Катей, пытаясь разобраться и понять, в чем ошибся, что сказал не так, чем отпугнул ее от себя. Самое обидное заключалось в том, что он впервые до конца был искренен с девушкой, не изображал влюбленного, не притворялся, не лгал. Но эта искренность вдруг обернулась против него.

Нет, он не сожалел, что сказал Кате правду: обмануть ее он не мог и не сможет — она слишком чиста для какой бы то ни было лжи. Но почему она не поверила и что теперь думает? Почему здесь все не так, как было там, в городе, в кругу своих друзей?

Герману казалось, что вся жизнь в Лахте, все, с чем он здесь столкнулся — не настоящее, призрачное, похожее на сон. Потом вдруг все переворачивалось в сознании, как песочные часы, и он начинал думать, что только здесь и столкнулся с настоящей человеческой жизнью, где все не выдумано и откровенно, как сама природа.

Герман представил Катю на тротуаре городской улицы. Обратил бы он на нее внимание? Несомненно, потому что привык всматриваться во всех красивых девчонок. И он мгновенно определил бы, что Катя — из деревни, провинциалка: скованность движений, будто на нее смотрит весь город, настороженно-робкий взгляд, необыкновенная серьезность лица. Он прошел бы мимо и через минуту уже не помнил о ней — разные ступени жизни! А Петр, тот вообще не привлек бы внимания: много их ходит таких по городу — не та одежда, не те манеры...

А сам?.. Оказался в новых условиях, столкнулся с людьми иного образа жизни — и день ото дня все явственней ощущает зыбкость своего положения, вынужден изменять своим привычкам. Там он легко находил общий язык с девчонками своего круга: угостил дорогой сигаретой, сказал два-три щедрых комплимента, сводил в ресторан — и благосклонность обеспечена. А здесь все по-другому, все не так, на первый взгляд — проще, на деле — многократно сложней...

Герман возвратился домой, когда совсем смерклось. Отец ждал его на крыльце.

— Посидим? — предложил Василий Кирикович и отодвинулся на край верхней ступеньки. — Вечер сегодня хороший. И комаров нет.

— Вечер-то хороший... — хмуро отозвался Герман.

— А что?

— Ничего... Ты почему обманул дедушку и бабушку? Ты же обещал им прийти!

Василий Кирикович встревоженно вскинул брови.

— Там был обо мне разговор?

— Не в разговоре дело. Не хотел идти, не надо было обещать. Они весь день только и оглядывались сюда, всё тебя ждали.

— Понимаешь, я прилег отдохнуть и уснул.

— Ты спал, а они — плакали.

— Плакали?

— Конечно. Ты думаешь, им приятно? В общем, сам перед ними оправдывайся, — и Герман направился в сарай.

Василий Кирикович последовал за сыном.

— Нет, ты все-таки скажи, что они обо мне говорили? — допытывался он.

Герман молчал. Ему вдруг вспомнилось все: и хватающий за сердце плач старушек, и страшное — просить помощи у мертвых, и скорбные лица деда и бабки, много-много лет проживших в одиночестве. Глухое раздражение на отца полыхнуло в его душе. Захотелось высказать все, что он понял здесь, в Лахте, что открылось ему в этот необычный тяжелый день. Он лег на матрац, закурил.

— Я жду, — прозвучал в темноте голос отца.

— Хорошо. Я скажу. — Герман затянулся, и красный огонек сигареты на несколько мгновений осветил его возбужденное лицо. — Тебе не приходило в голову, что все, кто здесь живет, считают дедушку и бабушку брошенными тобой, забытыми?

— Этого не может быть! — дрогнувшим голосом воскликнул Василий Кирикович, но тут вспомнил недвусмысленный намек Митрия и добавил: — Так может думать только старик Маркелов. Но что он знает о нашей жизни? Мы же всегда поддерживали со стариками связь.