Люди суземья — страница 3 из 56

В памяти, как из редеющего тумана, вырисовывались подробности: родной дом, приземистый, широкий, стоит лицом к озеру, берег под крежом[1] песчаный и чистый, там хорошо было купаться.

Все чаще и чаще он вспоминал отца и мать. Сам Кирик — мужик-кряж, жилист, широкоплеч, мать тогда тоже была крепкая, румяная, бойкая, всю войну за плугом ходила... Он силился представить, как выглядят старики теперь, и не мог, и у него начинали гореть уши, хотелось ехать немедленно, на крыльях лететь в Лахту, пожить там месяца два или даже три и тем скрасить жизнь отца и матери, искупить свою вину перед ними за все прошедшие годы...

Сейчас, уже в пути, когда до Лахты оставалось всего каких-то тридцать километров, недавние тревоги и мысли не казались такими обоснованными. Под назойливое гуденье оводов после утомительного перехода думалось иначе — бесстрастно и вроде бы объективно.

В самом деле, в чем его вина, если в жизни, при большой работе и учебе, не нашлось времени вот на такую поездку? Теперь есть время, и он терпеливо сносит дорожные муки. А письма? Как бы он стал их писать, заведомо зная, что они будут прочтены чужими людьми? Зачем посторонних, ту же Нюру Маркелову, посвящать в подробности своей жизни? Денег, конечно, можно было посылать больше, но на что старикам деньги? У них наверняка есть корова, поросенок, овцы, куры, хороший огород; они и пенсию получают. Да и в письмах они никогда не жаловались на нужду. Если бы хоть раз намекнули, что трудно, — послал бы с радостью, сколько нужно.

О том, что в далеком и тяжком сорок пятом отец и мать тоже не жаловались на нужду, он не помнил.

— Дак вы чего, ночевать, что ли, здесь собираетесь? — не выдержал Ваня.

— А? — Василий Кирикович повернул голову. — Да, да, надо идти... Гера, вставай, пора!..

И опять была изнурительная ходьба под жарким солнцем по заросшей кустами и лесом проселочной дороге.


3

На двадцатом километре Василий Кирикович заявил, что дальше идти не может. В мокрой от пота рубашке он в изнеможении опустился на мшистую кочку и привалился спиной к дереву. Руки бессильно пали на колени и нервно вздрагивали.

— Итак, мой предок выдохся! — Герман скривил тонкие губы. — Между прочим, я — тоже! — и свалился в траву.

— Крикни этому... как его... Ваньке. А то уедет, оставит нас...

Ваня прибежал минут через десять.

— Вы чего? — он смотрел то на Василия Кириковича, то на Германа. — Ноги стерли?

— Будем отдыхать...

— Дак ведь только что отдыхали! Трех километров от того места не прошли.

— Нет... Отдохнем капитально. Часика три-четыре.

Выгоревшие брови Вани полезли на лоб.

— Да за четыре-то часа до дому можно дойти!.. Здесь и воды нету. Через два километра ручей будет, там бы уж...

— Заворачивай лошадей и сделай костер, — сдержанно сказал Василий Кирикович. — И воду найди. Кофе надо попить.

— Мецамизь тийдь откаха, йёугатомидь![2] — в сердцах выругался Ваня и пошел к лошади.

— Да... Чтобы с аборигенами ладить, надо знать их язык. Или возить переводчика.

Василий Кирикович промолчал. Он не раз думал о том, что, в сущности, не знает своего сына. Дома, оказавшись с ним наедине, он тяготился тем, что не мог придумать, о чем разговаривать с сыном. И сейчас он не понял, смеется над ним Герман или сочувствует.

Подъехал Ваня. Лицо насуплено, губы плотно сжаты, брови сдвинуты. Распряг лошадь, снял хомут, смотал на руку вожжи.

— Дак сколько тут сидеть-то будете?

— Тебе уже было сказано.

Ваня вскочил на Мальку, тронул повод.

— Стой! Ты куда? — привстал Василий Кирикович. — Сначала разведи огонь и принеси воды.

— Спички у вас есть, топор на волоках — управитесь. А я хоть лошадь той порой покормлю, — он взмахнул вожжами, и Малька затрусила тяжелой старческой рысью.

— Вот так, — вздохнул Герман. — Попили черного кофе...

— Достань хоть коньяку. Из черного чемодана. Пить страшно хочется.

Герман долго развязывал веревку, потом выложил багаж на дорогу, благо место сухое, заодно вытащил из рюкзака плащи, а из хозяйственной сумки — полиэтиленовые стаканчики да два апельсина.

Выпили по полстакана, закусили апельсинами и улеглись, завернувшись в плащи.

— Постарайся уснуть‚ — посоветовал отец. — Сон хорошо снимает усталость.

Он опять стал думать о сыне, вспоминал вечера, когда по телевидению передавались хоккейные матчи. Оба, и отец и сын, «болели» дружно, и тогда атмосфера натянутости и отчужденности бесследно исчезала. Но как мало было таких вечеров!..

Втайне Василий Кирикович надеялся, что поездка в деревню, жизнь без привычного комфорта, рыбалка, ночевки у костра — все это сблизит их и сдружит по-настоящему, по-мужски. И к радости своей он чувствовал, что Герман проявил к путешествию искренний интерес. Но в пути сын опять стал дерзок и язвителен.

«Утомился, вот и сдают нервы», — думал Василий Кирикович.

Мысленно он не раз пожалел, что перед выездом не поинтересовался, как лучше попадать в Ким-ярь. Может, теперь ездят через Сохту, с севера? Что бы позвонить в ту же Саргу и все разузнать!..

А Герман вспоминал, как отец, собираясь в эту поездку, легко и просто рассчитывал попасть на свою родину — в экзотический, как он выражался, край вепсов. В его дорожных планах, кроме поезда, были и такси — от станции до Чудрина, и райкомовская «Волга» — от Чудрина до Сарги, и колхозный «газик» — до самого дома. Не утомительная поездка, а этакое развлекательное турне! Но все оказалось иначе. От станции до Чудрина — целых сто десять километров! — пришлось ехать в пыльном автобусе, от Чудрина трястись в кузове грузовой автомашины и вот теперь идти пешком.

Сама по себе ходьба по таежной дороге была бы для Германа приятна, если бы идти пришлось километров пять — десять. Но тридцать шесть — это уж слишком. Пройдено немногим больше половины, а все тело болит, не хочется ни на что смотреть. Да еще мошкара донимает... Герман поднялся.

— Хочу все-таки костер разжечь, — сказал он, — а то комары сожрут.

— Да, да, хорошо бы костерок-то! — обрадовался отец.

Герман побрел в лес. Гудели ноги, ныла спина.

«А абориген-то ходит по этим дорогам, как по асфальту», — с завистью подумал он о Ване.

Он долго чиркал спички, прежде чем желтый язычок огня взметнулся вверх и стал расползаться по сухим сучьям. Василий Кирикович сел.

— Вот видишь, с огоньком веселее.

Треск хвороста в костре и запах дыма воскресили в памяти Василия Кириковича ту далекую пору, когда он мальчишкой ходил со своими сверстниками вот в такой же глухой лес за грибами и ягодами. И тогда тоже были костры, так же весело плясал огонь и так же пахло дымом. И пусть нелегким было детство — лапти да холщовые штаны, картошка да ломоть черного хлеба, посыпанный солью, — все равно это была прекрасная пора!

— Ничего, Гера, потерпи. Как-нибудь мы одолеем эту дорогу, — сказал отец, ласково взглянув на сына. — Но зато впереди какой отдых, сколько впечатлений! Я уверен, что тебе не придется сожалеть об этой трудной поездке.

— Будем надеяться! — позевывая, отозвался Герман.

Тепло костра навевало дрему. Он расстелил на земле плащ и лег. А Василий Кирикович, весь отдавшись воспоминаниям, незряче смотрел в огонь. Он вспоминал, как в детстве рыбачил на лесных озерах, как вместе с братьями, погибшими в войну, помогал отцу и матери загребать и метать в стога сено, как бегал за коровой в поросшую колючим можжевельником поскотину и как в пору уборки огородов пек в костре картошку. И чем больше он вспоминал, тем острее ощущалась им близость родных мест. Ему даже почудилось, что с низины, от болота, тянет морошкой, а где-то далеко-далеко курлычут журавли... Но скоро и его сморили тепло и усталость, и он тоже лег, чтобы отдохнуть перед трудной дорогой.

...Ваня возвратился, когда в вершинах деревьев погас последний солнечный луч. Стало сумеречно. С низины, от болота, потянуло сырью.

Возле прогоревшего костра, завернувшись в плащи болонья и скрючившись, спали отец и сын. Весь багаж был беспорядочно сложен на дорогу.

«Плащи доставали», — догадался Ваня.

Он осторожно слез с лошади. В большой берестяной коробке плескалабь вода. Ваня бережно поставил коробку под дерево, привязал лошадь, взял с волокуши топор. Чтобы не разбудить спящих, отошел подальше, выбрал нетолстую сухую осину, свалил ее, разрубил на чурки.

Скоро костер запылал жарким ровным огнем.

В полевой сумке у Вани было десятка полтора грибов, которые он собрал дорогой да по окрайку пожни у ручья. Он нагреб углей, вырезал перочинным ножом несколько березовых прутышков, очистил от коры и, заострив, нанизал на них плотные шляпки молодых подберезовиков и подосиновиков.

Когда грибы на углях отмякли и увлажнились, он посыпал их мелкой солью из бутылочки и снова положил в жар — пускай пекутся; вырубил шестик и рогатульку для котелка, чтобы сразу, как только городские проснутся, поставить воду кипятиться. Он еще хотел уложить на волокуши багаж, но передумал: вдруг опять понадобится что-нибудь доставать из рюкзаков и чемоданов...

Перевернув грибы, подгреб свежих угольков, постоял над костром в задумчивости; потом огляделся, отыскал глазами подходящую березу, подошел к ней, ладонями стер тонкие, как луковая шелуха, берестяные пленочки, уже отслоившиеся и отмершие, сделал ножом, не сильно нажимая, прямой разрез сверху вниз и аккуратно содрал влажную желтую пластину.

— Ну вот!.. — произнес удовлетворенно и вернулся к костру.

Грибы к той поре испеклись. Ваня присел на корточки и стал снимать их с прутышков. Сосредоточенно и внимательно осматривал каждый грибок. Четыре шляпки, чуть подгоревшие, положил себе на колено, остальные кучкой сложил на бересту. Теперь можно и перекусить. Из полевой сумки вытащил горбушку домашнего хлеба, разломил ее. Одну половинку спрятал обратно, вторую стал есть. Откусил, пожевал, взял подгоревший грибок, улыбнулся чему-то и сунул в рот.