— Какая связь?! Всего месяц назад ты говорил: у них коровка, кабанчик, десятка два кур, полный огород овощей, дед мешками ловит рыбу. А что оказалось?
— Кое в чем я действительно ошибся. За эти годы многое изменилось, и впредь мы им будем помогать больше. К тому же, как только мы приехали, я дал им денег.
— Не в деньгах дело. Старухи, которые плакали сегодня, тоже, наверно, получают от своих детей подачки, но все равно они брошены! Кто не брошен, те доживают свою жизнь с сыновьями и дочками, по-человечески.
— Не надо горячиться, — Василий Кирикович опустился рядом с сыном на свой матрац, заложил руки под голову. — Поговорим спокойно. Ты слишком взвинчен и не отдаешь отчета словам. Если бы отец и мать сообщили мне, что им плохо живется, что они желали бы переехать к нам, я бы с радостью перевез их к себе. Но они никогда не жаловались, никогда не просили помощи! Вообще для человека, всю жизнь прожившего в деревне, город тесен. Тебе, конечно, это трудно понять, но они привыкли к свободе, к этому чистому воздуху, к зелени, к соседям...
— К заброшенности, обреченности... Кстати, они и не надеялись на тебя. Если им было трудно, они шли на кладбище и просили помощи и совета у своих мертвых родственников.
Василий Кирикович понял, что продолжать разговор бессмысленно.
— Ладно, Гера. Оставим это. Ты уже начинаешь говорить глупости. Тебе просто надо отдохнуть и успокоиться. Поговорим лучше в другой раз, — и Василий Кирикович вышел на крыльцо.
Быстро темнело. Трещали кузнечики. На озере сонно вскрикивала какая-то птица.
Василий Кирикович опять сел на верхнюю ступеньку, положил сцепленные руки на колени, задумался.
Дома, в городе, размолвки с сыном бывали довольно часто. Вспыльчивый по характеру, Герман в таких случаях не особо заботился о форме выражения своих мыслей, дерзил и мог наговорить много обидных слов. Но те размолвки обычно возникали на совершенно иной почве: сын стремился к самоутверждению, отстаивал свою индивидуальность и право на самостоятельность, защищал взгляды и мораль своих друзей, доказывал жизненность новых мод и увлечений — словом, шел в наступление только тогда, когда вопрос прямо или косвенно затрагивал его личные интересы. На этот же раз никакого покушения на его интересы не было, и тем не менее — такой эксцесс!..
Самое неприятное заключалось в том, что сын, видимо, не самостоятельно пришел к этим нелепым выводам и обобщениям. Скорей всего, он повторял чьи-то слова. Но как могли эти старики, собравшиеся на свой шабаш, обвинить его, Василия Кириковича Тимошкина, нравственнейшего человека и примерного семьянина, в том, что он забыл своих отца и мать?! Какое чудовищное измышление! А что они понимают, что знают о его жизни? Разве можно судить о родственных чувствах и связях по количеству писем или приездов в гости? Глупо... Им, конечно, не понять, что такое большая государственная работа, когда под твоим началом сотни ИТР и тысячи рабочих, когда от заседаний и совещаний голова идет кругом и нет времени даже как следует поесть. А сверху жмут на план...
— Э, да что говорить!.. — вздохнул Василий Кирикович.
Мысли его вновь возвратились к Митрию Маркелову. «До чего неприятный старикашка!.. — Василий Кирикович даже поморщился. — Раз участвовал в революции, то он считает, что ему все позволено, что он имеет право судить и рядить. А того не может понять, что именно наше поколение вынесло на своих плечах всю тяжесть военных лет, нашим трудом создана и создается сегодняшняя мощь и слава страны».
До глубокой ночи сидел Василий Кирикович на крыльце отцовского дома, размышляя о своей жизни, о сыне, о стариках. И чем больше он думал, тем более утверждался в том, что годы, оставшиеся позади, прожиты правильно. Все было так, как надо, как должно быть. И если кто не понимает этого, ничего не поделаешь: не всем дано мыслить масштабно, с позиций государственных интересов, и не каждый способен жертвовать личным ради общественного.
Чтобы никого не тревожить в этот тихий полуночный час, они сидели в кухне без света и разговаривали вполголоса.
— Работа, конечно, не тяжелая, и времени для охоты будет много, — говорил Иван. — Только сдается мне, Мишка, не в ту сторону ты глядишь. Ведь ты на машинах работал, вот к ним и тянись. Ежели в Хийм-ярь неохота, поезжай в Саргу, в Чудрино...
— Меня, тато, эта земля зовет...
— Верю, Мишка. И по себе знаю. А ты пересиль себя!
— Поздно. Она мне в душу вросла... Остался бы я дома, пастухом, вместе бы работать стали, да не люблю я эту работу. Не по мне она.
— Знаю.
— А помогать буду. И в сенокосе, и в пастьбе. В охотку, с удовольствием помогу. Долго ли из Сарь-ярь сюда прискочить!..
— Эх, Мишка, Мишка! — вздохнул Иван. — Не о том думаешь...
— Ты не расстраивайся, тато!.. Я ведь еще ничего не решил. Вот съезжу в Сарь-ярь, погляжу, со Степаном поговорю...
— Съезди. Погляди. Только прошу тебя, не очень поддавайся на Степанкины уговоры. Ему с Наташкой охота в своем доме век дожить, а тебе надо жизнь начинать. Разница большая. У них в запасе всегда ход есть — когда хошь к дочкам уехать могут, а у тебя такого хода нету.
— Почему? Если не понравится, если напостынет, как ты говоришь, — рассчитаюсь и уеду.
— Не выйдет, Мишка! Родимая земля, когда в душу-то врастет, страшную силу имеет. Помяни меня: если останешься — не уедешь. И невмоготу жить будет, а ты за каждую соломину цепляться станешь, лишь бы свое житье в этом суземе перед самим собой оправдать...
И вдруг Михаил понял: отец по себе судит! Эту всесильную власть земли он уже испытал. Потому и остался. Старики, отказавшиеся уехать, были первой соломиной, за которую он ухватился двенадцать лет назад, теперь появилась вторая — большие совхозные прибыли.
Чувство родства не по плоти, а по духу так взволновало Михаила, что на какое-то мгновение в себе самом он увидел отца и понял его полнее и лучше, чем за все годы, прошедшие после переселения.
— Знаешь, тато, не будем больше говорить, — тихо сказал Михаил. — Ложись-ка лучше: отдыхать и ни о чем не думай. Все будет ладно! И я пойду сосну маленько. Степан рано собирается уехать, у них корова недоеная...
Туйко визжал и метался на цепи: хозяин вышел из дому с ружьем на плече, но вместо того, чтобы подойти и расстегнуть ошейник, прикрикнул строго и направился к озеру.
— Возьми, пожалуй, кобеля-то! — посоветовал Степан. — Даром, что лодчонка маленькая, да ведь и груз невелик. — Про себя же подумал: с собакой Мишка скорей задержится на день-другой, не так будет обратно торопиться.
Лодка действительно была маленькая — осиновая долбленка, но с парой гребных весел.
— Кабы знал, что втроем плыть — большую взял, новую, а то бы на средней приплыл. Тоже справная, хоть и старая. Зато эта уж больно на ходу легка!..
Михаил бросил в нос лодки куртку и окриком «место!» послал на нее обалдевшего от радости пса. Туйко с подчеркнутым послушанием улегся, но продолжал молоть хвостом, выражая свое ликование и благодарность.
— Дорожки не будем спускать? — спросил Михаил.
— Не! — махнул рукой Степан. — Вали прямо. На Сарь-ярь спустим, чтобы рыба была самая свеженькая. — Он взялся за кормовое весло. — А ты, Наташка, сними-ка доску да садись прямо на дно, а то из-за твоей головы Мишкиного лица не видать... Да не бойся, подол не смочишь!..
Каких только тайных надежд не заронил Михаил в душу Степана своим вечерним разговором! Несбывшаяся мечта — растить и оставить после себя молодую смену, которая бы продолжала земную жизнь в родном доме, — вновь вспыхнула в сердце старика, когда уже казалось, все кончено и закат одинокой старости неотвратим.
Почти до утра Степан не сомкнул глаз — все думал, чем увлечь Мишку, как развеять его сомненья, чтобы надежно залучить парня на постоянное жительство в Сарьярь, в свой дом. Он чувствовал, что Михаил колеблется, и не знал, что посоветовал ему отец, но решил пока ничего не спрашивать: лодка неподходящее место для такого разговора. Он и Наталью строго-настрого предупредил: «О Мишкиной работе — ни слова, а то на радостях ляпнешь что-либо не к месту и все дело спортишь!» Сам же до тонкостей заранее продумал, что и как говорить и делать в пути до Сарь-ярь, чтобы в наилучшем свете представилась Михаилу его будущая жизнь. И теперь, что бы ни говорил Степан, он во все вкладывал особый смысл, который, исподволь проникая в сознание Михаила, должен был постепенно складываться в это представление о будущем. Старик не стал откровенно хвастать, что у него три лодки, но Михаил должен был понять, какие это лодки, и о дорожках он сказал так, что само собой стало ясно, насколько богато рыбой Сарь-ярь...
Михаил, с детства привыкший к гребле, гнал лодку уверенно и быстро. Легкие, великолепно подогнанные весла играли в его мускулистых руках, вода пела под днищем долбленки.
— К этой бы лодочке да мотор приспособить! — мечтательно сказал он.
Степан усмехнулся.
— И без мотору добро стелет. Под мотор килевую надо, побольше... Сделать ведь недолго, доски и смола есть. А которую прошлой зимой делал, я Иванке отдам. Ты и пригонишь ее. Все ж таки Ким-ярь просторнее, здесь волны высокие бывают, лодка нужна надежная... — Старик помолчал. — Оно, конечно, и Сарь-ярь не маленькое, да только у нас, вишь ли, мысов да островин много. Одна Бабья Нога чуть не на версту в озеро утянулась. Волне-то и негде разгуляться. И на случай дождя ловко: с любого места до бережка либо острова рукой подать!
Заозерный берег приближался. Из синевато-серого он постепенно становился зеленым, поднимался все выше и выше, лишь в одном месте окраска его оставалась дымчато-синей: там Питьк-ярь — Долгое озеро. Глубокой узкой протокой тянется оно через суземье километров на восемь, соединяя собою Ким-ярь и Сарь-ярь.
Когда горловина Питьк-ярь обозначилась очень четко, а на сближающихся ким-ярских берегах стали хорошо видны стволы деревьев. Михаил заметно сбавил скорость. Степан понимающе кивнул, а Наталья перекрестилась: лодка пересекала Черную яму — по древним преданиям, обиталище ким-ярского водяника. При средней глубине озера в три сажени теперь под лодкой было тридцать шесть сажен. Здесь, по обычаю, нельзя не только быстро плавать, но и громко разговаривать, а лучше молчать. И уж вовсе недопустимо плюнуть в воду или бросить за борт окурок.