Степан мог бы и не говорить этого: Михаил сам видел, что даже в отличие от отцовского дома, который он считал чуть ли образцовым для крестьянской семьи, здесь не было абсолютно ничего, что вызывало бы сомнение в своей полезности и необходимости для жизни.
— С умом живешь. И богато. Вижу, — сказал он: — Только не могу я понять, почему ким-ярские-то старики, те же Тимошкины в Лахте, до ручки дожили? А ведь им еще и мы помогаем.
Степан провел ладонью по лысине.
— У них души надорваны, — вздохнув, сказал он. — Без опоры живут.
— Но ведь вы-то тоже вдвоем живете!
— Не в том, Мишка, дело. Когда наши, сарь-ярские в Каскь-оя надумали переселяться, кого я мог ждать? Никого, раз уж сыновей в живых нету. А к нам зять с младшей дочкой из Мариуполя — хлоп! Не оставим одних и все тут. Старшая дочка телеграмму шлет — ждите, едем. Мы со старухой ответ отбиваем: в гости — приезжайте, рады будем, а за нами — с места не тряхнемся. От средней, правда, ничего не было — она за военным замужем и в ту пору где-то за границей жила. А подумай сам, куда нам ехать в этот Мариуполь либо в Сык...тык... — прости господи, и сказать не знаю как!
— В Сыктывкар?
— Во-во! В этот Сыктывкар. Зачем? Дом справный, корова, огород хороший. А на душе-то, Мишка, — праздник! Опора в жизни сразу обозначилась: случись, не заможем одни жить, дочки нас к себе возьмут. Так мы с ними и уговорились. Ну, а как вдвоем-то со старухой остались, тут, брат, на печке лежать некогда. Умом смекай — руками делай, раз уж сам себе и царь, и бог, и работник... А ваши-то старики, хоть Кирика да Акулину возьми, хоть Оксю да Феклу, — сыновей ждали, на них надеялись. И обманулися. Вот и не стало у них опоры в жизни, надорвались души, и руки опустились. Раз уж сыновьям не нужны, чего жить?..
Возле дома взапуски, наскакивая друг на друга, кувыркаясь и восторженно взлаивая, забыв обо всем на свете, даже о своих хозяевах, носились взад-вперед Туйко и рыженькая гладкая лаечка Сайма.
— И собакам-то вместе любо, а что уж о людях говорить? — вздохнул Степан. — Эк варзаются!..
Прошли в палисадник, сели на широкую скамью под тенистыми черемухами, закурили. Тотчас появилась Наталья, — на круглом подносе она принесла хлеб, бутылку водки, тарелку мелких соленых рыжиков и три маленькие рюмочки. Она хозяйственно разложила все это на столе, села рядом с мужем.
— Ну вот, Мишка, теперь ты сам видел — у нас все есть, — сказал Степан без хвастовства. — А чего нету — сделать можно либо достать: уменья и денег хватит. Но как подумаем иногда с Наташкой, что все это добро после нас прахом пойдет, на съедение мышам да червякам останется, — душа стынет. Хоть помирай, хоть к дочкам поезжай, когда силушки-то не станет, все едино — бросать!..
Степан умолк, наполнил рюмки, пододвинул Михаилу тарелку с рыжиками.
— Давай-ко выпьем! Да закуси рыжичком. Ещё прошлогодние, а по вкусу будто нонешние. Зимой — в погребе, летом — в леднике, вот и сохранилися... Ну, за твое здоровье, Мишка! — старик чокнулся с Михаилом, с женой, похрустел плотным еловичком и продолжал: — Когда ты сказал мне, что вольный, что думушка у тебя есть в родном краю остаться, поверишь ли, Мишка, душа запела! Ты нам с Наташкой на десять годов силы прибавил. Опора на дочек и зятевей — хорошо, жить пособляет, да только помирать-то в чужие края ехать — нож в горло. А останешься здесь — вся наша опора на тебя. Дом и все хозяйство, все, что есть у нас — твое! Живи. Женишься — ребятишек твоих, как родных внуков, пестовать будем. А час наш придет — помрем со спокойной душенькой, как батько мой помер. Знать будем, что косточки наши в родимую земельку лягут и заместо нас ты жить остаешься и себе смену ростишь.
Наталья молча, в полном согласии со стариком, кивала головой, а в мыслях молилась: «Господи! Вразуми парня, не дай передумать здесь остаться, пошли напоследок счастье малых детушек на руках покачать!..»
По тихой деревне бродили не спеша. Босиком.
— Не бойся, у нас ногу стеклом или железякой не наколешь — чистая улица! — предупредил Степан.
Улица и в самом деле была чиста. Слишком чиста. Нигде ни единого пряслышка старых изгородей — от них и следа не осталось, ни гнилых бревен, ни сорванных с крыш тесин, ни железного лома. Даже колодцы и те прикрыты прочно сбитыми из плах щитами — ходи хоть темной ночью, не провалишься.
Без привычных глазу следов запустенья деревня оставляла странное впечатление, будто когда-то пришли сюда люди, понастроили изб, понакопали колодцев, но жить здесь не захотели. А деревня осталась. И вот стоит она, безмолвная и необжитая, много-много лет, и уже бревна потемнели и потрескались, а на крышах бархатно зазеленел мошок...
— Канители же много вот так мертвую деревню содержать! — сказал Михаил.
— Много, — согласился Степан. — Этим я от тоски спасаюсь, когда другого дела нету. Хожу по деревне, на дома гляжу, вспоминаю, когда и как их ставили, кто в них жил и как жил. Увижу — тесина в траве лежит, с крыши упала, значит, непорядок! Хозяин эту тесину прибрал бы, на крышу поднял, а я — на дрова. И опять чисто... Первые-то годы много всякого добра находилось — топоры, лопаты, сохи, зыбки, чугуны — господи, сколько чего было! Ходим мы с Наташкой и собираем исподволь, вспоминаем, чья это была вещь и кому она служила, кто в этой зыбке качался, а кто той сохой землю пахал. Другой раз и поспорим. А все интереснее жить... Теперь уж давно, кроме тесин да бревен, ничего на найдешь.
— Куда же вы все это добро спрятали? В колодцы, что ли?
— Зачем в колодцы? Колодцы еще пригодиться могут. Они долго живут, колодцы-то. Через полсотни годов приди, и то от них хороший след будет, не надо искать, где копать. Колодцы беречь надо. А мусор всякий мы в силосную яму у скотного двора валили. Яма таковская, перед самым переселением под кукурузный силос была вырыта. Вот мы эту яму почти доверху всякого добра накидали. И теперь еще, когда дом на дрова катаем, все, что гореть не может и срок отжило, в яму носим.
— В этих домах все отжило свой век, — грустно сказал Михаил. — И дома отжили.
— Не скажи! Пойдем-ко в Антипкины хоромы, дак покажу, чего мы собрали.
Они прошли на край деревни, и там Михаил увидел почти новую избу. Все окна, кроме одного, были заколочены, и на дверях висел замок — на других избах замков не было.
— Антипка-то поставил дом да всего два года и пожил в нем — слиянье подоспело. Как он тогда горевал! Вгорячах-то хотел спалить избу, да народ не допустил. Тогда он повесил замок и ключ мне дал. Возьми, говорит, и переходи сюда жить, все равно, говорит, пропадет. Я ему, чтобы успокоить, пообещал. А зачем мне его изба, если свой дом еще сто годов стоять может?
Степан открыл дверь, и Михаил увидел, что сени заставлены хозяйственным инвентарем — тяпками, косами, граблями, коромыслами, пилами, топорами, лопатами. Тут же, на жерди, укрепленной от стены до стены, висели берестяные кошели, туеса, корзины.
— Не только в своей, а и в других деревнях собирали, — пояснил Степан. — И все справное. Любую вещь возьми, чуток подправь, и можно работать. А береста, она и в земле не гниет. Чего ей сделается?
Изба тоже оказалась заполненной. При слабом свете, проникавшем сюда в единственное незаколоченное окно, можно было разглядеть кросна, скамьи и деревянные диваны, бочки, кадушки, ведра, плиты и вьюшки к печкам, ухваты, кочерги, сковородники.
— Тоже справное. Худого не собирали.
— Ну а зачем? Зачем все это? Кому понадобится? — с самому непонятной тоской и раздражением спросил Михаил.
— Э, парень!.. Жизнь — она мудреная. Люди избы открытыми оставили да еще наказали: пали, Степка, уничтожай, чтобы вспомнить нечего было — обратно пути не будет!.. А кто знает, как жизнь-то повернет? А ежели кому обратный путь выпадет? Вдруг на пустом месте житье начинать придется, как в старопрежние времена? Тогда, парень, каждая эта вещь, ежели к той поре ржа да шашель ее не источат, пригодится... И пусть я помру здесь один-одинешенек, а и перед смертью своей верить буду: придут сюда люди, будет еще жизнь на берегах Сарь-ярь!
— Верь, дедо, верь‚ — вздохнул Михаил. — Я тоже хочу верить, — и подумал о том, что в Ким-ярь люди закрыли свои дома замками: видно, втайне надеялись, а вдруг выпадет обратная дорога?
...Вечером перед заходом солнца сидели на берегу озера и смотрели, как молодые чайки, неловкие грязно-серые птицы, охотились за мелкой рыбешкой, косяк которой подошел на песчаную-отмель. Суетливо, махая длинными крыльями, молодяжки бестолково кружились, сшибались друг с другом, пронзительно галдели, шумно шлепались в воду и на лету, давясь, заглатывали добычу. Вперемешку с молодыми охотились и старые белогрудые птицы. Без криков и суеты они то и дело падали в воду, сложив сизые крылья, падали аккуратно, почти без всплеска...
Ничто, кроме гомона чаек, не нарушало вечернюю тишину. Синел, погруженный в дрему, заозерный берег, застыли, отражаясь в воде, зеленые острова, золотился освещенными соснами мыс Бабья Нога.
Прибежали собаки — мокрые, с высунутыми языками. Туйко ткнулся влажным носом в колени Михаила, вильнул хвостом, заглянул в глаза. Михаил погладил его по лобастой голове и мягко оттолкнул: дескать, иди, гуляй, сколько влезет, не до тебя!
— Ты у своих, сарь-ярских, в Каскь-оя не бывал? — спросил Михаил.
— Не бывал.
— Что так? Или неинтересно посмотреть, как живут?
— Посмотреть-то интересно, да зачем тревожить? Это все одно, что свежий шрам ножиком ковырять.
Михаил вспомнил ким-ярских стариков, с которыми встречался в Хийм-ярь, и почувствовал, что Степан прав.
— А я в Хийм-ярь все-таки съездил.
— Ну и как они? Поди, глядят на Онего, а видят Ким-ярь?
— Старики, пожалуй, вправду так... А кто помоложе... Одни осели, семьями обзавелись, а другие подались в город. Много таких, которые теперь в городе...
— Так, так... Теперь в городах-то, как я смыслю, половина народу беглого, из деревень. Стронула жизнь людей со своих мест, перервала корни, вот они и ищут, где получше да полегче прожить можно... — Степан помолчал. — Только ведь и люди-то разные по своей породе, как, скажем, деревья. Взять иву. Сломи прутышек да ткни в любое место, чтобы земля посырее, — и приживется. А попробуй елку? С корнями выкопаешь, посадишь честь честью, и то не каждая пристанет. Разная порода.