И Герман, казалось бы, сделал невозможное: перед самой Саргой он все-таки нагнал Ивана!
— Ты как это? Откуда взялся? — изумился Маркелов.
Герман хотел улыбнуться и не смог.
— Отца-то далеко ли оставил? — опять спросил Иван, с любопытством присматриваясь к Герману.
— Там... — Герман неопределенно махнул рукой.
— Чего же вы так? Вместе-то лучше идти. И спешить не надо было... Вон уж тебя шатает! — Иван полез за кисетом, на ходу свернул цигарку. — А мало вы погостили, мало... Не успели дедко да бабка нарадоваться, а вы уж обратно.
— Я-то не хотел уезжать...
— Не хотел, дак и надо было остаться. Не маленький. И старикам веселее... Худо ведь, смотри, одним-то жить, очень худо!.. По себе знаю. Вы-то этого еще не понимаете. Поймете, когда сами станете старыми... Вон Катька у меня тоже ни с того ни с чего хотела на работу ехать, а того не подумала, что на маткины плечи новая заботушка раньше времени ляжет.
— А она где сейчас? — спросил Герман, холодея.
— Катька-то? Где была, там и есть — дома. Успеет еще наработаться. Ей и дома дела хватит. Пускай матке помогает. К концу лета с хозяйством канители много. Ведь и на зиму припасы надо делать. А как же! В деревне без этого никак нельзя! — убежденно заключил он и обернулся к Герману.
Но сзади никого не было. Маркелов натянул вожжи, остановил лошадь.
Герман лежал в траве вниз лицом на обочине дороги. Иван подошел к нему, наклонился, потряс за плечо.
— Эй, парень, чего ты?
— Я... устал. Поезжайте.
Маркелов пожал плечами. Он ничего больше не стал спрашивать, но вдруг что-то понял, о чем-то догадался, и по-отечески теплое чувство шевельнулось в нем.
— А ты письмо напиши... Катьке-то. Письмо — оно штука надежная. Вон моя Нюрка все мои письма берегет, которые с войны... Тоже девкой была... А то дойдем до деревни, там и отдохнешь!..
— Спасибо. Поезжайте!..
— Ну, как знаешь...
«Письмо! Я ей напишу письмо, — как утопающий за соломинку, Герман ухватился за эту мысль. — Письмо надежнее слов, его можно хранить...», — думал он, пока глубокий сон не затуманил голову и не бросил его в темную бездну...
Они пришли в Саргу засветло.
Обессиленный, еле живой Василий Кирикович ввалился на почту и, не здороваясь, хрипло бросил через барьер:
— Председателя колхоза... Контору или квартиру, — и грузно опустился на скрипнувший стул.
Он был совершенно разбит, испытывал мучительный голод, но на железнодорожную станцию хотел ехать немедленно.
Герман остался на улице. Окна почты были закрыты, но он слышал, как отец с кем-то долго разговаривал по телефону, возмущался, что не могут найти председателя, у кого-то требовал срочно предоставить машину, объяснял, кто он есть, ссылался на какие-то неотложные государственные дела, потом что-то доказывал, ругался угрожал...
Все это проходило как-то мимо сознания Германа. Ему было совершенно безразлично, пришлют за ними машину или нет, выедут они из Сарги сегодня или завтра, успеют к скорому поезду или не успеют.
Ехать домой ему не хотелось. Ему вообще не хотелось ехать куда бы то ни было. Он ничего не желал и там, куда его умчит поезд, ни в ком не нуждался, ни с кем не хотел встречи, даже с матерью и сестрой. Единственный на свете человек, который ему по-настоящему близок и дорог, уже остался позади и неизвестно, когда с ним будет встреча. Одно Герман знал твердо: он должен написать Кате письмо. Большое, откровенное, как исповедь. Написать это письмо было ближайшей целью жизни. И получить ответ. Что же касалось будущего, то оно представлялось ему зияющей пустотой.
Наконец в дверях почты показался Василий Кирикович с чемоданами в руках.
— Ты бы хоть помог багаж вынести!
Герман поднялся на крыльцо, принял чемоданы.
— Куда прикажете? На персональную или на такси?
— Пойдем к бригадиру. Придется ночлег искать.
Василий Кирикович стал громко возмущаться, что нет здесь никакого порядка, что даже председателя найти не могут, а парторг вообще не умеет разговаривать и его место таскать кирпичи.
— Хоть бы на улице-то не кричал. Не пуп земли...
— Но ты понимаешь, что нам придется сидеть здесь до утра, пока из Чудрина не придет за молоком грузовик! Опять в кузове трястись... Молоко им дороже людей! А у нас каждая минута на учете. Мы можем и завтра не попасть на скорый.
Герман молчал.
Дверь бригадирова дома была заперта изнутри. Василий Кирикович требовательно постучал в нее кулаком. Через минуту в сенях зашаркало, щелкнул отодвинутый засов, дверь отворилась, и в проеме появилась высокая слепая старуха.
— Пошто этак стукотишь-то? Я только парня уклала, а ты стукотишь.
— Нам бригадира.
— Нету его. Сегодня жать начали, дак он поздно придет. Теперь ему и спать недосуг будет‚— и старуха скрылась.
— Можно подумать, что все они тут — герои труда! — ворчал Василий Кирикович.
В молчании, будто чужие, отец и сын больше часа сидели на чемоданах возле крыльца, пока из-за угла дома неожиданно не вывернулся Ваня, этакий мужичок с ноготок. Он был в сапогах, но без рубахи; из-под опушки штанов и из-за голенищ торчали соломины, видно, парнишка работал на копнителе или скирдовал солому. Он сразу узнал Василия Кириковича и Германа, отрывисто поздоровался.
— Вы чего, папку ждете?
— Ждем. Куда ж нам деваться? — буркнул Василий Кирикович.
— Дак в избу-то шли бы! Баушка дома, а папка еще не скоро!.. И мамка на ферме. А я поужинать прибежал. Пошли, дак и самовар счас поставлю.
Изба бригадира была разделена на две половины заборкой. В правой, куда Ваня завел Тимошкиных, было чисто и уютно. На полу ковровые дорожки, на окнах тюлевые занавески. Розовые обои, светлая, фабричной работы мебель и желтая с кистями скатерть на круглом столе как бы растворяли вечерние сумерки и делали избу просторной и светлой.
Из второй половины, куда вела крашенная голубой эмалью створчатая дверь, вышла слепая старуха и, обратив морщинистое лицо в пространство, спросила:
— Кого же, Ванько, привел?
— Тимошкиных, обратно едут, — и мальчик побежал в кухню ставить самовар.
Лицо старухи просияло улыбкой.
— Дак это ты и был, Василь? Чего же не сказался-то? — и она потянула через комнату руку.
— Я... — Василий Кирикович отвернулся к окну. — Вот надо срочно ехать, а машины нет.
Старуха еще некоторое время подержала руку протянутой, потом медленно опустила; улыбка сошла с ее лица.
— Поди, не признал меня? Забыл? — печально сказала она. — А тетку-то Марфу, у которой ночевывал, когда в Чудрине учился, не помнишь? Ведь это я и есть!
Василий Кирикович мельком глянул на старуху.
— Не помню.
— Где же помнить? — вздохнула Марфа. — То еще до войны было. Тогда я бойко бегала! А теперь старая да темная... Кирик-то Савельевич да Акулинушка-то каково живут? Тоже старые...
— Ничего. Живут.
— Утрось раненько Маринушка прибегала — лошадь просила. Сказывала, будто Кирик-то заболел... Дак чего с им?
— Немножко нездоровится. Бывает же!..
Герман сверкнул глазами на отца, но промолчал.
— Немножко, дак ничего. Маринушка вылечит. Матку-то твою она ведь в прошлом годе подняла. Считай, с того света вернула. В самую распутицу ездила. Ручьевины-то по ледяной воде на лошади переплывала да и сама застудилась, а Акулинушку вызволила... Да что я тебе говорю, сам знаешь!..
Но Василий Кирикович ничего не знал о болезни матери и удивился, что она не сказала ему об этом.
— Савельевич-то еще видит сколько? Ведь один-то глаз у него тоже темный.
— Видит.
— А ты сам-то где живешь? Раньше, сказывали, в Сибири жил...
— Там и живу.
— Не ладишь, батьку-то с маткой к себе взять? Ведь худо им жить-то!..
Василий Кирикович в раздражении посмотрел на старуху.
— Взял бы, да чего они там будут делать? Они в деревне привыкли.
— Теперь с их дело чего спрашивать? Умом-то думаю, вместях ведь складнее жить, спокойнее... Ребенков-то много ли у тебя?
— Нам бы отдохнуть надо с дороги, — сказал Василий Кирикович. — Устали мы.
— Дак отдыхайте, отдыхайте! Вон уж и самовар шумит. Чаю попьете да и ложитесь. Хочете — в спальню идите, а нет — Ванько вам тут в этой избе постелет... Отдыхайте, с богом! — и старуха скрылась за дверью.
В полночь кто-то тихо постучал в окно. Герман слышал, как с протяжным вздохом поднялась хозяйка и осторожно прошла в сени. Скрипнула дверь, приглушенно зазвучал мужской, показалось, очень знакомый голос. Герман приподнял голову и вздрогнул: вслед за хозяйкой в избу вошел Петр Маркелов. По его красному лицу струился пот. Футболка в темных расплывчатых пятнах, видно, тоже от пота, а спортивные брюки до самого пояса заляпаны грязью.
Герман вскочил. Он понял: в Лахте что-то случилось.
Хозяйка, простоволосая и босая, в запахнутом цветастом халате, негромко сказала ему:
— Буди отца. Я счас Мишу подниму.
— А что такое? — Герман испуганно смотрел на ее встревоженное усталое лицо.
Она не ответила и прошла в спальню.
— Кирик Савельевич умер, — отозвался из прихожей Петр.
У Германа так и оборвалось дыханье. Он кинулся будить отца.
Василий Кирикович щурился от яркого света, проникающего из прихожей через раскрытую дверь, зевал, почесывался, потом долго натягивал брюки.
— Что, машина пришла? — спросил он, но увидел у порога Петра и непонимающе уставился на него красными спросонья глазами.
— Я к вам с неприятной вестью... — сказал Петр. — Ваш отец умер.
— Отец? Умер? Когда?..
— Сегодня вечером.
— Вот те на!.. — Василий Кирикович сел на стул, взглянул на часы. — Еще половина двенадцатого? А я думал, уже утро... Да... Значит, умер?..
В кухне хозяйка разогревала самовар. Бригадир подал Петру брюки.
— Переодень. Да и разуйся. Пусть ноги отдохнут.