Иван Маркелов попытался объяснить ей, что Петька видел в Сарге Василия Кириковича и Германа и что возвратиться они не обещали. Но Акулина стояла на своем:
— Не дам!.. Не верю, что Васенька примет на душу такой грех — родного батьку не похоронит! Через неделю, да приедет! — Потом, будто одумавшись, сказала: — Исполнится трое суток, как Кирюша помер, да ежели Васенька к той поре не приедет, тогда — бог ему судья! — схороните. А раньше — не дам...
Старики уже хотели расходиться — ведь трое суток исполнится только к вечеру следующего дня, — но как раз в этот момент в Лахту пришел Герман...
Безмолвно смотрели старики на вздрагивающие плечи Германа, и эта минута свидания внука с бабкой казалась им настолько значительной и священной, что никто не шелохнулся, никто не проронил слова. Только было слышно, как шмыгали носами Фекла да Окся да тяжело дышал, утирая кулаком глаза, седобородый Тимой Онькин. Иван Маркелов, на что уж крепкий мужик, и тот сидел, ссутулясь и склонив голову, чтобы ребятишки-малолетки не видели навернувшихся на его глаза слез.
— Однако, матка, наладь парню поесть с дороги, — наконец сказал он, взглянув на жену.
— Счас все будем обедать, — тихо отозвалась Нюра.
Слова Ивана не сразу дошли до сознания Германа, а когда он понял, что речь о нем, когда услышал ответ Нюры, то вдруг вспомнил, что в избе много людей, и устыдился своих слез. Он порывисто встал и, ни на кого не глядя, неверной походкой направился к двери.
— Рукомойник-то в сенях, — подсказал Иван. — Умойся с дороги...
Когда за спиной закрылась дверь и когда уже никто не мог его видеть, Герман неожиданно почувствовал такую слабость, что, кажется, не будь стены, он бы упал. Он закрыл глаза и постоял так минуту, а может, две — без мыслей, без ощущений, будто неживой, потом взял себя в руки и подошел к умывальнику...
За столом было тесно, хотя все младшие Маркеловы, кроме Михаила, обедали на кухне.
У Германа никто ничего не спрашивал, и все молчали, а если и обменивались короткими фразами, то говорили по-вепсски, вполголоса. Герману казалось, что старики смотрят на него с осуждением, а кто и не смотрит, в душе все равно осуждают за то, что он уехал от умирающего деда, что не вернулся из Сарги вместе с Петром. Потом Тимой все-таки не вытерпел и задал вопрос, который волновал всех:
— Дак ты хоть нам скажи, парень, батько-то твой где?
И все обратили взгляды на Германа, этого непонятного им парня, который в их глазах каким-то странным образом поменялся ролями со своим отцом. Ведь и в ильин день с ними тоже был он, а не Василий Кирикович, которого все ждали и которому по всем статьям и неписаным законам надлежало быть возле своих отца-матери.
— Он уехал, — ответил Герман, не поднимая глаз.
— Бог ему судья!.. — молвила Акулина с тяжелым вздохом. — А Кирюшку хороните сегодня.
Под причитания старух Герман, Михаил и Петр вынесли из избы Тимошкиных белый, обитый полоской черной материи гроб с телом Кирика Савельевича и установили на улице на двух табуретках. Дед Тимой молча отогнул льняной саван, и Герман увидел в обрамлении березовых листочков и увядших полевых цветов неузнаваемо опавшее желтое лицо деда, обросшее сплошной сединой, прямой и тонкой, какой-то полупрозрачный нос, устремленные в небо, впалые морщинистые щеки и... седые, совершенно белые брови. Взгляд так и остановился на этих бровях. А ведь они были серыми, с рыжинкой!.. И снова заныло все внутри и защемило в глазах. Он отвернулся, едва не задев при этом Катю, которая стояла среди стариков возле гроба, и отошел.
Из дома Маркеловых выбежала Наталья Кагачева.
— Чего делать-то?.. — плача, говорила она. — Акулина-то проститься ладит, а Марина не велит, нельзя, говорит, ей никак с постели стронуться, и вынести, говорит, тоже нельзя!..
Все растерялись, не зная, как быть: не проститься — грех, и проститься — как? Ведь не понесешь гроб с покойником в чужую избу.
Тимой почесал бороду, подумал, подошел к гробу и осторожно снял с Кирика Савельевича нательный крестик.
— Пойдем, — сказал он Герману.
Акулина стонала в постели, пытаясь подняться; Марина, склонившись над старухой что-то говорила ей по-вепсски и удерживала ее за плечи.
— Экая ты какая, Матвеевна!.. — укоризненно сказал Тимой. — Чего же ты тревожишь душу Савельича? Вот его крестик — прощайся!.. — в вытянутых руках он поднес Акулине крест, покачивающийся на тоненькой серебряной цепочке.
Акулина будто задохнулась — мгновенно умолкла, трясущимися руками приняла крестик, прижала его к блеклым губам и упала на подушку. Глаза ее, полные слез, были открыты и обращены куда-то вверх, в пространство. Она полежала так, недвижимая и, кажется, бездыханная, несколько мгновений, потом встрепенулась вся, протяжно взвыла и вдруг стала исступленно целовать крестик, мешая молитвы с причитаниями и пытаясь подняться. Марина, бледная и растерянная, прижала ее голову к себе, опять стала что-то говорить, оглаживая рукой седые волосы старухи.
Внезапно Акулина умолкла, пошарила руками на шее и сняла с себя такой же маленький крестик на такой же тонкой серебряной цепочке. Она протянула его Тимою и по-русски, очень тихо, но внятно сказала:
— Положи на Кирюшку. Пускай простит меня, грешную!.. И скажи: даст бог, скоро свидимся... И ты Германушко, внучек мой родимый, тоже простись за меня с дедушком... Подите, с богом!..
Когда крестик бабки Акулины лег на грудь Кирика Савельевича, Михаил и Степан накрыли гроб крышкой. Митрий вбил по углам два гвоздя. Гроб бережно подняли и поставили на дровни, в которые был запряжен Орлик. Иван шевельнул вожжой.
Какое-то замешательство произошло, когда лошадь тронулась. Все стали оглядываться. Тогда Митрий приблизился к Герману и подсказал:
— Ты уж не отставай от саней, первым за гробом иди... Так полагается...
Под двуголосые погребальные причитания Феклы и Окси процессия медленно двигалась по пустынной улице деревни мимо безжизненных домов, и Герману чудилось, что эти дома вторят заунывному мотиву, умножают его звучание до такой степени, что в ушах стоит не то звон, не то рыданья.
Причитанья оборвались, когда деревня осталась позади. В молчании под треск кузнечиков и щебет ласточек, снующих над головами, пересекли луговину и цепочкой потянулись по заросшему ольхой проселку в сторону кладбища. И каждый думал, что еще одной жизнью стало меньше в ким-ярском крае. А кто на очереди? Кого следующим вот так же будут провожать в последний путь? Тимой был уверен — очередь его. И мысленно он молил судьбу послать смерть до первых заморозков, пока земля талая, и чтобы люди не зябли на проводах его грешного тела.
— А надо было все-таки с могилкой повременить, — с тяжким вздохом по-вепсски сказала Окся. — Ни за что на душу парня долг перед дедом ляжет!..
— Чего уж теперь!.. — отозвался Митрий. — Ведь не будешь новую яму копать...
Конечно, никто и не думал заставлять Германа в одиночку готовить могилу деду, но первую и последнюю лопату земли должен был вынуть из ямы он.
— На парне долгу нет, — рассудил Тимой. — Свой долг он отдаст деду, когда землю станет на гроб кидать. Зато на Васькину долю больше достанется. Пусть тяжко будет ходить ему по земле с этаким грузом!..
Герман же ни о чем не мог связно думать. Живой дед — и вдруг эти сани с белым гробом, скользящие широкими полозьями по траве и пригибающие тонкий ольшаник, уехавший отец — и толпа стариков, Катя — и далекий сибирский город — все это мешалось и путалось в голове, как в калейдоскопе. И как в калейдоскопе, невозможно было предвидеть, чем обернется завтрашний день, что будет через месяц, через год...
С горушки, от мельницы, гроб несли на руках. Опустили на желтую землю возле глубокой ямы. Митрий и Степан сняли крышку гроба, а Тимой опять откинул саван с лица Кирика Савельевича. Все в скорбном молчании опустили головы; старухи шмыгали носами, сморкались, утирали глаза, но никто не плакал в голос.
— Ну дак чего, прощаться надо, — сказал Тимой по-русски, и все посмотрели на Германа.
Он смутно понял, что от него ждут чего-то, а чего — не знал. Тогда Тимой, нарушив обычай — он не был родственником покойного, — шагнул к гробу, преклонил колени и поцеловал деда Кирика в лоб. Встал, смахнул слезу и подвинулся к Герману.
— Прощайся, — тронул его за рукав.
Окся и Фекла запричитали, к ним присоединилась Наталья Кагачева.
После прощания под скорбный похоронный плач старушек Степан и Митрий закрыли гроб крышкой, заколотили ее гвоздями. Кто-то бросил в могилу несколько монеток. Потом на длинных холщовых полотенцах опустили гроб в могилу. Тимой подал Герману лопату, сказал:
— Кидай, парень, землю. Помаленьку кидай, выбирай, которая помягче.
Желтый песок дробно застучал о еловые доски, и каждая брошенная лопатой горсть эхом отзывалась в душе Германа. Потом стали кидать землю Михаил, Степан и Иван Маркелов...
Яма быстро заполнилась землей, и скоро на месте ее образовался желтый продолговатый холмик. Когда Степан воткнул в этот холмик сухой березовый кол, Герману стало как-то неловко, даже обидно: зачем кол, крест бы хоть поставили или ничего... Митрий заметил неудовольствие Германа и тихо сказал:
— Так у нас принято. Пока колышек постоит, а в сорочины крест поставим. До сорочин крестов не ставят...
Нюра расстелила на могиле вышитое полотенце, поставила бутылку водки, полдюжины стаканчиков-стопочек да тарелку с разрезанным рыбным пирогом.
— Помянем, крещеные, Кирика Савельевича, — сказала она. — Отгоревал, царство ему небесное!.. По совести жил, да только счастья-то мало видел...
После похорон деда Герман проспал кряду больше суток. Проснувшись, он увидел над головой низкий некрашеный потолок, не понял, где находится, но не удивился. Удивило ощущение внутренней пустоты. Показалось, что даже сердца нет, нет в груди решительно ничего, будто кто вытряхнул все его нутро. Взглянул на часы, но и часы стояли, показывая половину десятого.