Люди суземья — страница 48 из 56

И вдруг он вспомнил, как вошел в маркеловскую избу, как потянулись к нему сухие руки бабки, как он ткнулся в ее теплую грудь и услышал шелест неведомых слов. А потом был белый гроб, опавшее лицо деда с острым полупрозрачным носом и седыми бровями, причитания старух, заросшая дорога, глубокая яма где-то за церковью и — желтый могильный холмик.

Помнил, как шел с кладбища рядом с Митрием, и старик говорил, что деда похоронили очень хорошо, по всем правилам, что на совести его, Германа, теперь нет и не может быть никакого греха, что бабка непременно поправится, потому что для нее возвращение внука лучше всяких лекарств и уколов.

Потом Митрий же привел его сюда, в это полутемное помещение с низким потолком, и посоветовал лечь спать.

— В снах душа очищается и тело крепнет, — сказал он. — Спи, покуда досыта не выспишься.

Герман стал вспоминать, где и как он видел Катю после своего возвращения, и удивился, что не помнит этого. В избе, кажется, ее не было, и на кладбище не было. Но где-то он все-таки видел ее. Или не видел?.. Нет, если бы видел — запомнил... Значит, она избегала попадать на глаза, не желала, чтобы он заметил ее.

Сразу захотелось курить. Герман нашарил под подушкой пачку сигарет и спички и удивился: «Прима»! Но тотчас вспомнил, что сигареты, которые привезла Катя, остались в чемодане, а эту пачку дал ему Михаил Маркелов перед похоронами.

Да, а как же бабушка? После того как она сняла с себя нательный крестик и велела Тимою положить его на деда, он не видел ее. Герман вскочил, быстро оделся и вышел в полутемные сени. Огляделся. В углу, справа, тускло белел алюминиевый умывальник, значит, дверь в избу слева.

Он опять ожидал увидеть много людей, но в доме никого не оказалось, кроме бабушки, которая лежала на старом месте на деревянной кровати.

Она повернула голову, и что-то похожее на радость и удивление отразилось на ее морщинистом бескровном лице, в ее живых глазах. И Герман сразу понял, что бабушка чувствует себя лучше. Он чуть поклонился ей, сказал:

— Доброе утро! — взял стул и сел возле кровати.

— Не утро уж, внучек, — ответила Акулина слабым голосом. — Утро прошло, теперь вечер скоро...

— Разве? — удивился Герман.

— Дак ведь как же... Вчерась дедушку хоронили, а сегодня утром Маринушка уехала... А теперь уж к вечеру дело, — она положила свою сухую руку с узловатыми пальцами на его колено, вздохнула: — Вот и остались мы с тобой, Германушко, двое...

Он не понял ее, спросил встревоженно:

— А где же все... остальные?

— Кто? Маркелы-то?.. Дак они по своим делам... Я говорю, мы без Кирюшки остались, без дедка, — и глаза ее стало заволакивать слезами.

— Не надо, бабушка, плакать.

— Ты-то хоть сколь-нибудь поживи, не уезжай скоро-то... И Катюшка ведь дома. Люська тогда наляпала, не знамши...

Герман сказал, что на этот раз нет нужды спешить с отъездом, а сам с тоской подумал, что если Катя станет всячески избегать его, то жить ему здесь будет очень и очень нелегко...

От бабки Герман узнал, что Михаил уехал утром в Сохту — будет заступать лесником в Сарь-ярь вместо Степана Кагачева, что дед Митрий на озере — рыбачит, Катя, Петр, Колька и Люська еще до обеда ушли куда-то за черникой, Иван пасет телят, а Нюра совсем недавно отправилась за смородиновым листом — собирается солить огурцы.

— А ты ведь, поди, ись хочешь! — забеспокоилась старуха и стала подниматься с постели.

— Нет, нет, что ты, бабушка, лежи!

Как ни странно, Герману действительно совершенно не хотелось есть. Он едва уговорил бабку не вставать и, чтобы она больше не беспокоилась, вышел на улицу.

Было тихо, солнечно, тепло. Чуть слышно трепетала листва берез. Синее озеро искрилось легкой рябью. Все как прежде! И только дом деда и бабки, приземистый и широкий, с подслеповатыми маленькими оконцами, показался Герману незнакомо мрачным и пугающим своим нежилым видом.

Герман спустился на берег.

Ощущение душевной пустоты не проходило. Не хотелось ни о чем думать, ничего вспоминать. Вообще не было никаких желаний и, что особенно странно, не было желания встретиться с Катей. Герман даже удивился этому: ведь встреча с Катей необходима! И не какая-нибудь случайная, короткая, а серьезная, такая, к какой он стремился, когда спешил в Саргу, думая, что Катя поехала с отцом в Чудрино.

— Нет, нет, встреча будет, — прошептал Герман. — Без этого невозможно.

Он стал думать, что сказать Кате, чем и как доказать ей, что Люська превратно поняла его разговор с отцом, и вдруг почувствовал, что ничего нового и ничего убедительного сказать не сможет, потому что опять пришлось бы вспоминать ту, прежнюю жизнь, нелепую отцовскую теорию «лестницы», повторять его оскорбительные рассуждения. А зачем? Все, чем он жил прежде, вытравлено из души. К той, старой жизни уже нет и не может быть возврата.

Только тут Герман понял, откуда в нем это ощущение душевной пустоты: прошлое обрублено, а настоящее и будущее — неизвестность, потому что ни настоящее, ни будущее невозможно представить без Кати. А встречи с нею еще не было…


Медвежья лядина Рассказ


1

Молоковоз Миша-Маша, желтолицый и безбородый, очень похожий на китайца неопределенного возраста, протопал грязными сапожищами к двери в кабинет председателя колхоза.

— Там совещание! — предупредил счетовод, поверх очков взглянув на молоковоза.

— Гы... — осклабился Миша-Маша и высоким бабьим голосом сказал: — Раз иду, значит, спешно надоть!

Он вошел в кабинет, снял замызганную кепчонку, молча поклонился, потом долго шарил в карманах заляпанных грязью брезентовых штанов.

— Во... Думал уж посеял где, — и подал председателю мятую бумажку. — От Гоглева, — он снова поклонился и вышел сияющий, с выражением достоинства и исполненного долга на дряблом лице.

Председатель, лет пятидесяти, грузноватый, как всякий сердечник, с крупной лысой головой, обвел всех озабоченным взглядом и остановился на бригадире, доклад которого был прерван появлением молоковоза.

— Продолжай, продолжай! — сказал он и развернул бумажку.

«Прошу розрешенья напереезд в центр. Здоровье худое и взиму оставаце некак немогу. Ксему Олександр Гоглев».

Рыжие брови председателя сдвинулись. Бригадир опять умолк на полуслове, а секретарь партбюро, щеголеватый мужчина при галстуке и выбритый до синевы, с беспокойством спросил:

— Что там стряслось, Михаил Семенович?

— Гоглев просится на центральную усадьбу, — вздохнул председатель.

Все, кто был в кабинете, разом задвигались.

— Пусть и не выдумывает! — тряхнула пышной прической зоотехник и откинула голову к стене: она знала, что именно так, приподнятым кверху, ее точеное личико выглядит эффектно, а на нее сейчас были обращены все взгляды. — Там же тридцать семь коров!

Заместитель председателя, обрюзглый и красный, сцепил короткие пальцы, коричневые от махорки, и, глядя в пол, сказал:

— Не надо было давать Гоглеву новую избу рубить. Вот срубил и теперь начнет крутить... Прижимать их всех надо, больно вольные стали!..

— Доприжимали — людей не осталось, — сверкнул глазами в его сторону председатель.

— А я вот не понимаю, чего, собственно, Гоглевым надо? — недоуменно пожал плечами секретарь партбюро. — Материально обеспечены — лучше некуда, сами себе хозяева... Что им, клуб нужен? Школа? Все взрослые, политической жизнью не интересуются...

— Ладно, — перебил его председатель. — С Гоглевыми я сам разберусь...

Бригадиры докладывали о ходе уборки картофеля, просили присылать побольше школьников — колхозники работают вяло, поздно выходят на работу и рано ее кончают, многие отвлекаются на клюкву, которой наросло, как на грех, видимо-невидимо.

А у председателя не выходило из головы заявление Гоглева — последнего жителя деревни Медвежья Лядина. Прошлым летом оттуда пришлось перевезти на центральную усадьбу два хозяйства — ветхие старики Прохоровы перебрались к сыну, а Симаковы наотрез отказались отдать свою младшую дочку первоклассницу в интернат. Вот и осталась в Медвежьей Лядине одна семья Гоглевых. Но какая семья! Она стоит половины бригады: хозяин, хоть и инвалид войны, — хороший тракторист, жена и дочь — доярки, сын, только что вернувшийся из армии, — механизатор широкого профиля.

Верно, год назад, осенью, председатель разрешил Гоглеву рубить новый дом. Но тогда никакого разговора о переезде в центр не было.

«Наверно, сын это затеял, — подумал председатель. — Что же, придется потолковать с Гоглевыми. Коров-то и в самом деле девать некуда...»


2

Дорога в Медвежью Лядину, если эти две глубокие колеи, залитые водой, можно было назвать дорогой, пролегала лесом. Волок одиннадцать километров. Ни жилья, ни поля, ни поженки. Один лес, глухой, мрачный, замшелый, веками не рубленный, потому что на много километров вокруг нет подходящей для сплава речки.

По этой дороге раньше ездил только молоковоз Миша-Маша, и проселок был лучше. Но вот прошли здесь на тяжелых вездеходах геологи, и дорогу не узнать. Председатель то и дело вылезал из «газика» и шлепал большими — не по ноге — сапогами по жидкой грязи, пробуя колею. Глубокие колеи он пропускал между колес, рискуя сорваться с бровки и сесть «на брюхо», а где было мельче — гнал напропалую, так, что передние стекла заливало грязной водой.

Конечно, по этой дороге надо бы ездить верхо́м, но что делать, если в колхозе нет выездной лошади?

Медвежья Лядина доставляла председателю меньше всего хлопот. Там всегда и все делалось вовремя и по-хозяйски. Гоглевы умудрялись управляться с площадью почти в сотню гектаров, лишь в сенокос приходилось присылать им помощь. Дойное стадо там тоже одно из лучших. Прошлый год только этот участок в третьей бригаде и дал прибыль, на остальных были убытки. И кормов там заготовлено на всю зиму. Если переводить коров в другое место, то и корма тоже придется перевозить. А это — не шутка.