[3]. И не услышал. И будто стал еще ниже ростом.
Ваня направил лошадь к крайнему дому.
Может, там, в том доме, увидели, что подвода направляется к ним, или случайно так получилось, но на крыльцо вышел тощий сутулый старик в холщовых кальсонах и в длинной исподней рубахе.
«Отец?.. — вздрогнул Василий Кирикович и весь напрягся. — Не может быть!..»
Опираясь сухой рукой о дверной косяк, старик подслеповато уставился на подъезжающую лошадь, потом перевел взгляд на Василия Кириковича, на Германа, поддернул левой рукой спадающие кальсоны, вздохнул тяжко и стал ждать. Лицо его, сморщенное, серое, поросшее седыми волосами, осталось равнодушным. Оно было чужим.
У Василия Кириковича отлегло от сердца: отец и мать всегда отличались добротой, и ничего удивительного, что они пригрели этого дряхлого, может, совсем одинокого старца.
Подъехали к крыльцу, остановились.
— Ке́дак жо, Ва́нийхут, тойдь?[4] — спросил старик.
Ваня, привязывая лошадь к изгороди, весело отозвался:
— Есэ и́чийж по́йгат эд ту́ндиштанд![5]
Кирик Савельевич сидел на лавке, размазывая по лицу слезы и бессвязно восклицал по-вепсски:
— Пришел, на родимый берег пришел!.. Дай-ко на тебя посмотреть, сыночек! Господи!.. Думать забыл, ждать устал, а ты... Вспомнил, пришел! Теперь с легким сердцем помру...
Акулина Матвеевна, высокая сухая старуха, причитала в голос. Она кидалась то в объятия сына, то спешила к внуку, дрожащими пальцами поворачивала к себе его лицо, пытаясь разглядеть, но слезы мешали. Она терла уголком платка покрасневшие глаза и вновь бросалась к сыну. Наконец, будто опомнившись, схватила самовар и выбежала на крыльцо.
А Герман как сел у порога на табуретку, так и сидел оглушенный.
Ни дома, ни в пути он не утруждал воображение экзотическими картинами отцовской родины и деда с бабкой совершенно не знал. Но в нем жило как-то само собой сложившееся представление о том, что такое вообще дедушка и бабушка. Пусть иноплеменные и иноязычные, но все равно непременно невысоконькие, опрятненькие, седенькие, с румяными улыбающимися лицами, с ласковыми хитроватыми глазами; на уме у них одни шутки да прибаутки, и живут они в домике маленьком, но уютном и светлом...
Со страхом и невольной брезгливостью смотрел он на костлявого, с бельмом в левом глазу старика в длинной, почти до колен рубахе с замусоленными свясточками на вороте. Он боялся взглянуть, но все равно видел его полуоткрытый блеклый рот с длинным желтым зубом, видел тонкую, серую от морщин шею, отросшие и спутанные космы на голове неопределенного пепельного цвета.
Не менее тяжкое впечатление производила на него изба с низенькими тусклыми оконцами. Стены, некогда оклеенные газетами, изъедены мышами, рыжи и голы, некрашеный пол сер, половицы — одна выше, другая ниже. На коричневом потолке широкие щели, и оттуда свисают какие-то тряпки. Большая печь, занимающая четверть избы, облупилась, осела, продавив пол.
Длинные, во всю избу лавки вдоль стен, старинный стол грубой работы, такой же древний шкап с одной дверкой, ржавая, перевязанная проволокой железная кровать в углу да три табуретки с прожженными сиденьями — вот и вся мебель.
И тяжелый дух нежили, запах плесени и чего-то гниющего...
Герман вытащил из кармана сигареты и, шатаясь, вышел на крыльцо.
Пока грелся самовар, старики понемногу приходили в себя. Савельевич нарядился в новые хлопчатобумажные штаны в полоску и в синюю сатиновую рубаху — это был неприкосновенный наряд для погребения, но по такому случаю старик нарушил древний обычай. Матвеевна тоже надела неношеный цветастый сарафан, повязала на голову повойник, подмела пол, выскребла и вымыла столешницу. Герман и Ваня внесли в избу чемоданы, рюкзаки.
— Рассказывай, Васенька, как вы там живете-то? Чего же Га́люшку-то не привезли? Хоть бы я невестку поглядела! — по-своему говорила Акулина.
— Ты бы, мама, по-русски...
— Ой, дура я старая!.. Ты, поди, и говорить по-нашему забыл! — и громко, будто Василий Кирикович сказал, что недослышит, спросила: — Женку-то, говорю, чего не взяли сюды?
— Куда ей в такую дорогу!..
— И правда... А внученька-то, Светушка, поди, большая?
— Светлана замужем.
— Ой-ой-ой! Поди-ко ты — замужем!.. А сам на старой работе али где?
— С прошлого года на пенсии.
— На пензии? — удивился Савельевич. — Неужто годы вышли?
— Вышли. Для меня — вышли.
— Дак велика ли пензия?
— Не обижусь. Персональная.
— Неужто как у Митрия?
— У какого Митрия? — не понял Василий Кирикович.
— Да у Маркелова-то, у Ванькиного-то батька.
— Я не знаю, какая у него пенсия, — пожал плечами Василий Кирикович. — У меня — персональная, союзного значения.
— Во, во! — закивал Савельевич. — И у Митрия эдакая. Он ведь, Митрий-то, революцию делал, царя спехивал, с самим Лениным на беседе бывал! Как в Москве бумаги об нем нашли, так и дали ему эту пензию, большую пензию!.. Ежели у тебя такая, дак жить можно...
Акулина не без труда подняла на стол латунный самовар с прозеленью возле крана и ручек, достала из шкапа три граненых стакана, поставила посреди стола блюдечко с мелко-мелко наколотым сахаром, внесла из кухни половинку ржаного хлебца. Василий Кирикович спохватился, стал открывать чемоданы.
— Дай-ка, мама, тарелок!
— Тарелок? — Акулина растерялась. — Дак нету тарелок!
— Блюдо, блюдо неси! — подсказал Савельевич.
Акулина метнулась в кухню, вылила из алюминиевой миски вчерашний картофельный суп в чугунок, сполоснула, вытерла передником и поспешно подала сыну.
— Это — блюдо?
— А другого, Васенька, нету.
— Сбегай к Маркелам! — посоветовал старик. — Позови чаевать, а заодно и стаканов спроси да тарелок. Вилок бы еще...
— Не надо, — остановил ее Василий Кирикович. — Маркеловых пригласим вечером. Сначала посуды купим, а то... неудобно.
— Посуды? Где ты ее купишь? — воскликнула мать. — Ведь магазина у нас нет!
— Как? Во всем Ким-ярь нет магазина?
— Какая магазина, ежели людей нету? — вздохнул Савельевич. — Наши в Хийм-ярь уехали, сарьярские — в Каскь-оя, хабъярские — на Оять.
— В Хийм-ярь?.. — слабой искоркой что-то вспыхнуло в памяти. —А где это Хийм-ярь?
— Далёко!.. У Онега. Боле сотни верст отсюль будет.
— Да, да, припоминаю. Было от вас такое письмо. О каком-то переселении... Но неужели все уехали?
— Все, Вася. Остались такие, как мы, да и тех мало. А с семьей одни Маркелы на всю волость.
— И деревни пустые?
— Пустые. Видел, какая Лахта стала? Так везде. Двенадцать годов осенью будет, как пустые.
— Как же вы тогда живете? Коровку-то хоть держите?
— Что ты, Васенька! Какая с нас коровка? — отозвалась мать. — Девятый год никакой животинки. Картошку ростим, дак и ту Маркелы пособляют и садить, и копать... Я-то еще брожу, а батько, считай, только на крылечко и выходит...
Больше Василий Кирикович ничего не спрашивал. Он молча принялся выкладывать на стол колбасу, консервы, фрукты, конфеты.
Что может быть приятнее после долгой изнурительной ходьбы испить свежего чаю и свалиться на охапку душистого сена в сумеречной прохладе деревенского сарая! Еще покачивалось кольцо на сарайной двери и тихо позвякивала приклепанная к нему медная цепочка, а Василий Кирикович и Герман уже спали мертвецким сном. Старики же, едва гости ушли на покой, держали между собой совет.
— Не поглянулось Василью дома, — тоскливо сказал Савельевич, окидывая избу растерянным взглядом.
— Не поглянулось, — вздохнула Акулина.
— Что-то надо делать...
— Пол-то я вымою. И самовар почищу.
— Чего — пол? Пока спят, всю избу перемыть надо, печку обмазать и выбелить, занавески на окна повесить.
— Все-то не успеть. Буде Люську у Нюрки попросить.
— Во! Беги, пока они на покос не ушли. Растолкуй Нюрке — поймет. На вечер позови, не забудь. Да посуды-то спроси.
— Может, посуды-то заказать? Люська поедет в Саргу — привезет. Стаканов да тарелок каких...
— Закажи, — зрячий глаз Савельевича вдруг заблестел. — И пусть-ко материи купят. Мне на рубаху да штаны и тебе на сарафан да платье. Нюрка с Катькой сошьют.
— Думала уж я, да ведь времени шить у них нету.
— Не сейчас — потом сошьют. И потихоньку, чтобы Василий не знал, а то... неловко.
Акулина прошла за печку, покопалась в сундуке и достала жестяную банку из-под чаю, в которой хранились стариковские сбережения.
— Сколь денег-то дать? — спросила она. — Материи ведь и на исподнее надо, и на простыни...
— Дай сотню, дак Нюрка сама распорядится. Она знает, чего нам надо. С Иванком потолкуй. Может, барашка заколет? Молока и масла спроси... Иванко дорого не возьмет, а чтобы питанье хорошее было!
Акулина собралась уже уходить, но в это время дверь отворилась и в избу, согнувшись, чтобы не удариться головой о притолоку, вошел Иван Маркелов, крупный ширококостный мужик с коричневым от загара скуластым лицом. Он не видел, как к дому Тимошкиных подъезжала подвода, а саргинскому парнишке, который занес почту, не поверил, что приехали сын и внук Кирика Савельевича. Однако при первом взгляде на лица стариков понял: парнишка сказал правду. Широко улыбаясь, он шагнул к Савельевичу и долго тряс в своей лапе его сухую руку.
— Вот и ладно!.. Вот и дождались!.. — с радостным облегчением говорил Иван.
— Ты бы чуток пораньше! — огорченно воскликнул старик. — Ведь только что спать в сарае легли. А может, позвать? Может, еще не уснули?
— Не, не. Мы на работу срядились, и они с дороги пускай отдыхают. Лучше скажите, чего пособить надо.
— Спасибо, Иванко! — прочувственно сказал Савельевич. — Сам знаешь, ничего у нас нету...