переливался, словно жидкость, из сосуда в сосуд, из одного рабства в другое, пялился – с каким мог, видом – из монитора в монитор и врал окружавшим его наемникам, так же как и он, Savva, обтянутым – кто потоньше, кто потолще – кожей.
Он сменил достаточное количество издательств и мог со всеми онёрами – каково выраженьице? – заявить: книжный бизнес – бизнес грязный, если «чистый» вообще существует. Впрочем, как и журнальный, и… и… Точка. Он вспоминал невольно свои прежние работки (столько драгоценных лет коту под хвост!) и морщился, будто отмахивался от назойливых мух, но куда там! Все эти улицы, здания, офисы, компьютеры, мыши, коврики для мышей и – самое главное – серые костюмы калейдоскопично танцевали прямо перед его носом.
Заурядным субботним утром Savva проснулся в семь тридцать в холодном поту: стальной костюмчик ведущей редактриссы – истерично климаксирующей дамы в летах с чудовищным жизненным опытом, предполагавшим отсутствие любого диалога с кем-либо, – наступал на него, и, увеличиваясь в размерах, давил. Savva открыл глаза от самой настоящей физической боли и вскрикнул, а, вскрикнув так и дернувшись, тяжело опустился на подушку. Голова раскалывалась, а ведь вчера он не пил, не пил, не пил… Только хотел, но как-то не сложилось. Быть может, этому помешал его спонтанный смех: «Я же не алкоголик», – сказал сам себе Savva и расхохотался, вспомнив не в тему, что на Сардинии стариков заставляют перед смертью смеяться. А когда отхохотал, понял, что стоит в набитом такими же, как и он, белковыми телами, вагоне метро. Стало неловко, он вышел на станцию раньше, а потом отругал себя за эту неловкость – уж кому-кому, а ему пора не испытывать ее в подобных случаях. Но что, собственно, считать ловким?
Утренний проход через турникет, когда вся Массква будто б едет на дубль похорон вождя всех времен и народов, и тебя, того и гляди – локтями их, локтями! – затопчут? Тем не менее, он вышел раньше и осмотрелся, хотя и не любил разглядывать детей подземелья: на этой самой станции, в центре зала, стояло чучелко – загримированная дэвушка в костюме джапан-гейши, просящая м-м-милостыню; ее фотографировали и бросали в сумку монетки… Savva подумал, что, скорее всего, это какая-нибудь шизанутая студентка театрального, экспериментирующая с реакциями пассажиропотока (он же – потенциальный зритель), или, того хуже – чокнувшаяся на своих методиках одинокая психологиня, изучающая поведение двуногих при появлении необычных объектов в стандартном пространстве… «Осторожно, двери закрываются!» – домой, домой…
Дом – место, где до следующего переезда стоят твои вещи. Фраза эта явно б.у. шная, но мы великодушно простим за нее аффтара, у которого давно нет слов, и он ворует у себя свои же мысли, соблюдая, впрочем, собственное аффтарское право, заключенное в замкнутый круг – дайте запить! – копирайта.
Так, в тяжелой дреме, пролежал Savva сколько-то времени, и вместо того чтобы окунуться в живительный сон, то и дело отгонял от себя весьма неприглядных «призраков», именуемых на овечьем не иначе как «работодатели», «сотрудники», «сослуживцы» (когда-то аффтар писал «sosAy-живцы») и проч. куклы из натуральных костей и кожи. Конечно, эти человечки будто бы не были виновны в том, что постоянно, все больше и больше, нуждались в бабках: счета, счета… Работкали они не много, а очень много, спали не мало, а очень мало, света белого не то что не видели, а уже не могли видеть. Усталость, вольготно расположившаяся в их ошалевших от происходящего (скворечня-барщина-скворечня) межклетниках, мешала тому единственному, ради чего и затевалась давным-давно эта мышиная возня: развитию. Лишь желания начальных уровней иерархии потребностей включались у них на всю дуру, и они выживали, продолжали род да пытались каким-то – не то образом, не то подобием – себя обезопасить, совершенно не ощущая, впрочем, спокойствия. Наоборот! Тревога стала их тенью, и панический страх не успеть (купить, заплатить, поехать, сшить, привезти, договориться, сварить, помыть, ввести, дочитать, заняться, дописать, стукануть, побриться, оп-ти-ми-зи-ро-вать и проч.) вытеснил в суете сует остальное. Собственно, чувство безопасности давало им иллюзьку привязки к какому-то стаду – будь то в училкинской, на панели, на кухне, на сцене, в редакции, больнице или тюрьме; возможны варианты. Собственно, большинство из них очень боялись остаться одни, чтобы, не дай ни бог ни черт, не столкнуться лбом со скучной пустотой своего внутреннего мирка, который, если когда-то (быть может, при рождении) и был целым, то теперь явно раскололся – отдыхайте, граф! Вам и не снилось то, что вина этих маленьких, жадных, завистливых человечков заключалась лишь в фальши – да-да! – именно она и пропитала собой весь их серый фарш да некрасиво застряла между зубами: чем не ваш Догвилль, г-н Триер? Впрочем, сей текст вы прочтете едва ли.
Он же, Savva, знал абсолютно точно на тот момент лишь одно: света в конце этого тоннеля не предполагается, а энергия, называемая богом, слишком далека от него, и даже если Господин Бог и живет внутри него, Savvы, то явно похрапывает. Недавний спонтанный поход в православный храм (звонили колокола на Остоженке, да больно ладно пел церковный хор, что уж само по себе редкость: сколько дребезжащих голосов, из последней слепой силы тянущих свое старческое «по-о-ми-лу-уй», и всё мимо нот!) оставил в том, что зовется душа, неприятный осадок. Темныевсегдаодинаковыестарухи с недобрыми глазенками, косящиеся на него – молодого и сильного, так явно контрастирующего с бутафорией догмы выдуманного священочками страдания (пере/читай виановскую «Пену дней», ты же читатель, если не простигосподикритик) и нелепого смирения с ужасающим социальным насилием, – казалось, готовы были сожрать. Savva огляделся: бесформенные матроны в ужасных юбках (Господи, если ты есть, скажи, откуда они берут такие?!), со святым невежеством, отражающимся в стеклах очков, так-так, а вот и шалавистая девица, залетевшая покаяться куда подальше; слева – худая дама в черном, ставящая свечу на канон; у выхода несколько растерянных – курить? не курить? пачка жжет пальцы! – мужчин… Нет, католический храм куда как ближе! И в Риме, и в Праге, и в Кракове заходил Savva в костелы, унося с собой одно лишь ощущение умиротворения. Органная музыка, чудесные разноцветные витражи, в которые действительно вложена душа мастера, так же отличались от фальшивой позолоты многих русских церквей, как отличается, к примеру, породистая дамская особь от целлюлитной продавщицы из рыбного магазина. На спокойные же, совершенно беззлобные, в отличие от «родных», лица европейцев всех возрастов, смотреть было приятно, и идеализация ни при чем: герой наш сей детской болезнью левизны давнехонько переболел, да здравствует (!) хоть что-нибудь.
Слушая мессы, Savva осознавал, впрочем, что даже это – не более чем красивые декорации и что к Богу ведут совершенно иные пути – пути расширения сознания, выход в иное измерение и связанное с ним (аффтарский пардон за пафос) религиозно-мистическое озарение, отбрасывающее трехмерный волчизм беззаконий, нивелирующих человека (а ведь когда-то, должно быть, это и вправду звучало гордо) до уровня кожаного мешка с костями и очень серым веществом, из которого – «Привет, Тимоти! Как тебе на том свете?» – и задействована-то всего лишь одна десятая часть.
«Остальная же подло спит аки царевна мертвая, все поцелуйчика от диэтиламидапростигосподилизергиновой-кислоты ждет, а Германна нет как нет…» – стебется Лири с того света, значит, существует как ты да я да мы с тобой, в деревянном башмаке…
То, что человечки отдельны v nature, понял Savva еще маленьким мальчиком, сбегающим из очень средней люберецкой школки с довесков к предметам, именующимся не иначе как ОППТ – общественно-полезный производительный труд. За это его вызывали к директору и гнусно обзывали; за то Savva понял, что он – чудо из чудес! – может оставаться самим собой путем сопротивления толпе, пусть это и не всегда безопасно. Однажды – после того как раз…цать потаскал здоровенное железное ведро с холодной водой, руки от которой немеют через минуту, – Savva сказал директору, что не станет мыть полы в коридоре после уроков, потому как в школе есть уборщица, а детский труд эксплуатировать никто не может, ведь его, Savvy, учили: «Главным твоим трудом является учеба».
Директор дернул головогрудью, побагровел и вызвал оул-дов, которые не долго думая и показали Savve кузькину мать; с тех пор – ох, как болело то место, откель ноги растут! – он мечтал только об одном: скрыться, вырваться, улететь из славного города Люберцы навсегда… Однако все это было в прошлом, но вот что беспокоило: скрыться, вырваться, улететь хотелось не только из дома и не только в пятнадцать. Savva в принципе мечтал кинуть обрыдлую (качественное прилагательное), постылую ежедневность, вынуждающую его, такого-разэтакого, совершать монотонные однообразности и не жить.
Впрочем, он повторялся, стереотипно вращаясь, как Белк в Колесе, в плену социальных «надо»: надо платить за халупу халупосдатчице, маслянистые глазки которой заводятся лишь при виде гринов, отстегиваемых ей Savvoй раз в месяц – он упаковывал их в тот самый конвертик, где лежала подачка, компенсирующая двадцатидневную барщину (исключим выходные, в которые, как известно, всегда «надо куда-нибудь выходить»). Надо производить продукт (еще то словцо, не правда ли), за который тебе кинут ту самую подачку. Надо врать Самому – врать всегда! – у которого вместо компа живет-поживает в кабинетике огромный ящик и раскинута на огромном столе программа передач на неделю (Сам не умеет обращаться к компом) – о, г-н Заноза, о вас чуть позже, немного терпения! Надо – в прачечную, надо – в супермаркет, надо – в метро, где: терпеть-вертеть-обидеть-ненавидеть испарения (и снова – здравствуй, немытая Рассея!), надо – на историческую р-р-р, дабы выполнить «сыновний долг». Еще