Люди сверху, люди снизу — страница 37 из 39

А потом как-то быстренько отзвучал этот траурно-свадебный. В промежутках между чтением рукописей мужа (существительное, к которому Лора так и не смогла привыкнуть), не вызывавшими в ней, впрочем, как восторга, так и неприятия (текст – он и в Word’e текст), тусовками, на которых Лора не успевала запоминать фамилии широко известных в узких кругах живучих классиков, собственными репетициями и выступлениями (глоток воздуха!), Лора родила доношенного. «Та парубок!» – весело крикнула гарна дивчина из-под Киева, играющая роль акушерки, а Лора почему-то подумала, что когда тот вырастет, они никогда не будут меняться друг с другом одеждой, как это могло случиться, родись девчонка, и отвернулась к стенке. Глупая мысль, дурацкая, нелепая… И почему здесь все время в голову чушь лезет?

Потом Лоре дали подержать незнакомое существо с крошечными пальчиками и полупрозрачными ушками: оно не показалось ей хоть сколько-нибудь симпатичным, к тому же, было в крови. Лора спросила себя, сможет ли полюбить это пока еще чужое создание, но полюбила уже через секунду, а через две назвала: Максим – так того и записали в ядовито-салатовом свидетельстве рожденных в эсэсэсэр.

Последнее время Лора часто вспоминала роды, несмотря на тысячи собственных запретов. Тогда, двадцать лет назад, ей повезло: все случилось удивительно быстро, без разрывов и проч. Конечно же, в роддоме – уродбольница! – она искала пятый угол: освободившиеся от бремени курицы – а именно эта категория дам окружала ее днем и ночью – кудахтали о пеленках, болезнях, деньгах, мужьях – что там еще? Аффтар, если угодно, расширит список. Лора отворачивалась к стене, и только когда слышала с улицы свое имя, вставала и, улыбаясь, подходила к окну. Там, на снегу – свобода! – стоял Пишущий и размахивал чересчур длинноватыми – Лора не сразу заметила – руками. «Хочу играть!» – писала она на бумажке и запускала ту – самолетиком – в форточку. Он ловил записку, целовал, а потом в палату приносили розы (хотя цветы почему-то запрещались, и лишь для нее – «пианистка при муже-писателе»! Оплачено отдельно! – делалось исключение): белые, красные, розовые… Лора не думала о том, что цветок этот «избит». Нет-нет, они были прекрасны – розы, пусть даже и купленные на гонорар за перевод стишат узбекского рифмоплета. Зато книги, которые оказывались в зоне недоступности для «простых советских людей», Лора свободно читала в самиздатовском варианте: их вместе с розами приносил Пишущий, вкладывая между страниц смешные записки с рисунками. Рассматривая их, Лора думала, что лучше всего ему, несмотря ни на что, удаются буквы, а ей – ноты; плод же их спокойной любви – Максим – синтез буквы и ноты, а значит – краска.

После выписки, дома, в маленькой квартирке на Большой Садовой, Лора разрывалась между «Французскими сюитами» Баха, его Каприччио «На отъезд возлюбленного брата» да криками киндера: удивительно, но как только тот слышал «Фугу, написанную в подражание рожку почтальона», успокаивался.

Но – увы! Научить мальчишку играть сносно так и не удалось, и это очень расстраивало Лору – еще бы! Звуки с детства были ее смыслом, отдушиной, великой болью (мелодраматичные нотки в тексте набирают обороты) и великим счастьем. Максим же с удовольствием слушал все аллеманды-куранты, столь любимые его ма, но совершенно не хотел заниматься. Музыка – подчас невыносимый балет для пальцев и кисти – волновала его лишь на уровне потребления, не больше. Так он наотрез отказался ходить в музыкалку, хотя под куранты-жиги не без удовольствия пританцовывал.

Когда же Максим пошел в первый, Лора развелась. То, что она увидела, приехав с пражских гастролей, в общем-то, не столько поразило ее, сколько вызвало отвращение. Рыжая девица, ритмично покачивающаяся на Пишущем. Пишущий, выглядевший под ней настолько нелепо, насколько нелепо может выглядеть только Homo Writing под пятьдесят, самоутверждающийся в отсутствие прочитанной, как ему кажется, аки книга, Femin’bi Ludens за счет вполне готового к употреблению молодого мяса, пусть и скрипящего на коронках.

Лору долго рвало в ванной – она действительно никак не могла остановиться и думала, что захлебнется, хотя с утра ничего не ела, ни крошки. Потом тошнить стало нечем, и она встала под душ: что, в сущности, дал ей Пишущий за все эти годы? Сына? Пожалуй, и то – отчасти. Любовь? Спорно. Рукописи? О, да, но без них можно было бы легко обойтись. Книги? Интересных людей? Но она всегда много читала и в его «образовании» не нуждалась, а люди… людей ей и так хватало, к тому же, музыканты, в отличие от связывающих слова в предложения, – сословие куда более открытое и не такое эгоистичное: уж это-то она знала наверняка. Музыка – вообще все то, что не укладывается в идиотизм «программности» (Кундера назовет музыку «антонимом слова») – стократ тоньше любого сюжета, а Натали Саррот с ее новым романом да гениальные набоковские штучки – всего лишь исключение из скучных правил. Звук и слог – да между ними целая пропасть, вечность целая! В Начале не-слово было! Вначале звук был! «Библия пианиста должна начинаться со слов: В начале был ритм», – вспоминает Лора зачитанного до дыр еще в училище Нейгауза, и снова слышит его: Ритм. Чужого. Экстаза. («Они меня не заметили!» – поразится Лора и заплачет как девочка, опускаясь на холодный кафельный пол ванной). Потом выйдет из квартиры в то, что глупо называют «зеброй», и брезгливо перешагнет через ее черно-белые полосы. В глазах будет стоять «наездница», в ушах – тот же скрипучий ритм мяса и мяса. Ритм! Ритм! В НАЧАЛЕ БЫЛ РИТМ! А еще – ре-минорная баховская Аллеманда, тщетно пытавшаяся ритм этот – нематериальностью своею – сбить.

Лора, впрочем, знала, что вот именно эта ее история банальна: заигранный сюжетец-то! Тем не менее, легче от этого не становилось: сердце падало куда-то в желудок и сворачивалось там калачиком, как сворачивается под любым навесом бездомный котенок, если на улице льет как из ведра, а тепло для него, маленького и беззащитного зверька, навсегда – по причине отсутствия родословной – отменили. Еще чуть-чуть – и опять стошнит… «Эй! Ты чего такая зеленая? Как будто не из Праги!» – Лора сама не заметила, как ноги принесли ее к консе, где шансов встретить кого-либо практически не существовало.

Она зашла в кафе у Малого зала и, выпив двести пятьдесят самого дорогого коньяка, неожиданно расслабилась. Зачем им жить вместе? Сколько еще лет, черт возьми, она будет себе врать? Сколько лет будет отстаивать свое право быть собой, а не «женой писателя»? Б-р-р! Она прежде всего пианистка, и лишь потом – всё остальное, но в это «остальное», несмотря ни на что, не входит понятие «приставка»: стоять в тени Пишущего, будь он хоть сам г-н Сирин, Лора не желала; да Пишущий и не был г-ном Сириным!

«Ты не понимаешь! Я не могу размениваться на мелочи! Если ты думаешь, что я буду делать это только потому, что твои афиши повсюду, и…» – «При чем здесь афиши?» – «У меня рукопись горит! Горит, понимаешь? Я должен через неделю показать хоть что-то, а тут ты… вы с Максимом… У меня нет времени, нет вообще… Я не могу тратить его на…» – в общем, все это было скучно, насколько только может быть скучен быт, уже не окрашенный любовью, и по меньшей мере одно Лора знала абсолютно точно: жить с тем, кто связывает живые слова в мертвые предложения, она больше не станет.

Коньяк подействовал. Голова встала на место. Лора переночевала у мамы, а развод отметила шампанским.


Она радовалась как ребенок своему решению: теперь-то уж никто не упрекнет ее известностью. Не посягнет на ее Музыку. Ее Шопена, черт возьми! И Баха! И Шуберта! И… всех ИХ… не требующих забыть себя. Но заставляющих забывать о себе с каждой нотой. О, как любила она это ни с чем не сравнимое ощущение – легкое покалывание в кончиках пальцев, когда, кажется, те могут ВСЁ! Это покалывание в подушечках приводило Лору в восторг, пьянило и забавляло. Прикосновение к клавиатуре всегда было актом, настоящим спектаклем, разыгранным в сотую долю секунды. Чувство инструмента появилось у Лоры не сразу: в училище трепета не было, в консе тоже как-то не так… И только потом, после…

Однажды утром Лору неожиданно пронзило: а ведь она может сыграть всё. Сыграть тонко, интересно. Только так, как может лишь она одна, и никто больше. Она знает, какое туше подойдет для старинной сонаты, а какое – для фуги. Знает, как прикасаться к Пяти Великим Ша – Шуберту, Шуману, Шопену, Шёнбергу, Шостаковичу. Она может оживить статику классики, как в корсет, затянутую в от-сих-до-сишный цемент экспозиций-разработок-реприз, но оттого не менее интересную, а может и не оживить. Просчитать выверенность нововенцев. Сделать ту безусловной. Заставить даже самое нечуткое ухо ощутить гротеск музыкального – и не только! – рубежа тысячелетий. Она не прочь пройтись по джазу. Но блюз ей всех милей…

Лора молча сидела за роялем. Руки, в которых пульсировали, дрались, ругались, смеялись, обнимались, рыдали и визжали десятки стилей, как будто бы спокойно лежали на коленях. Луч солнца, как и сотню лет назад, крался сквозь плотную штору и, ложась сначала на портрет П. И., переползал в ложбинку лориной шеи. Скоро гастроли: Снова Прага. Шелест букв Кундеры…

Лору тянет в Прагу как не тянет ни в один европейский городок: Тынский собор. Кафе Golem. «Танцующий дом» по имени «Джинджер и Фред», который, того и гляди, пустится в пляс… Когда Лора впервые увидела его, несколько манерно выгнувшего «ноги» и «торс», по ее телу пробежала очень странная звуковая волна: в тот самый миг Лора поняла нечто бесспорно важное, но вот что именно, она никогда бы не сформулировала, а если «да», то оно сразу потеряло бы всю свою нерасплесканную в словесах прелесть, а потому навсегда замерло немым.

Лорина Прага: кривые улочки и узкие дома. Пивные с длинными столами и скамьями. Кафка, укоризненно смотрящий на всех и каждого с футболок и кружек. Уже ослабевшее русское эхо 68-го. Безвкусные кнедлики. И – Влтава: Лора впитала в себя ее, как впитывают любовники аромат бессонной ночи, лишь впервые в жизни сказав «Нет» своему запретному чувству к Дымову: «Сто лет прошло!» – да вот же она, Лора, свободная и гордая, подмигивает нам со страницы как живая; видите, видите?