Люди у океана — страница 19 из 115

Полежав еще немного, я спрыгнул на пол — топчан коротко скрипнул, сказав мне спасибо, и замер, уснул до вечера. Я вышел за печку, помахал руками, размял ноги, увидел в ведре чистую холодную воду — и… начал жить. Надо сразу взять темп: быстро умылся, натянул штаны и рубашку, схватил чайник с печки, перекидывая его из руки в руку, понес к столу. Сейчас напьюсь, наглотаюсь кипятку…

И тут — топот за дверью, стук кулаком и радостный голос, после которого человек обычно не ждет разрешения войти.

— Можна-а?

Расшатываясь, стараясь попасть в проем двери, порог перешагнул Кавун. Он улыбался, его беспокойные морщины, казалось, не кончались на щеках, лучики шли дальше и сияли вокруг лица. Двумя ладонями он обхватил и подергал к себе мою руку, вынул из кармана полбутылки спирта, широко, с громким стуком поставил на стол:

— Тебе… Вот! Ты меня угощал!

— Что ты, Кавун! Я утром не могу…

— Нет, друг — может. Все может, понимаешь?.. У тебя закуска, смотри какой — сивуч!

Кавун налил спирта в мой стакан, приготовленный для чая, себе плеснул в кружку:

— Сегодня гуляю, понимаешь?..

— А другие?

— Другие гуляют, а еще другие, дураки, работают.

Кавун откинулся к стене, бросил ногу на ногу, швырнул на стол новенькую фетровую шляпу. Он был похож на загулявшего деревенского парня в городском ресторане.

— Тозгун работает? — спросил я.

— Как же. Он комсомолец.

— Скажи, Кавун, что такое праздник черпака?

— Пей, тогда скажу. — Он пододвинул мне стакан.

Я отпил глоток, отдышался, глотнул воды и утер слезы.

— Молодец. Слушай, скажу. Черпак — ковшик. Понял? Ой, смешной какой, русский, а не понимает! Ха-ха!

— Почему черпака?

— Вот смешной! Ты в Чир-Унвде был на речке Тымь? Там нивхи живут. Жалко, что не был. Поезжай, узнаешь. Там кету нивхи ловят для еды. Приезжим нельзя. А кушать всем надо. Приехал кто покушать — черпак, говорит нивх. Бутылка, значит. Выливай бутылку — полный ковшик. Рыбка пошла — праздник черпака.

— Это же плохо, Кавун.

— Чиво плоха? Хорошо. Рыбка-то вся нивхский. Хочем — сами кушаем, хочем — вам даем.

Кавун поднял мой стакан, сунул мне в руку, отхлебнул из кружки.

— Пей, если друг! Тогда еще расскажу. Тебе интересно.

Я попробовал — на этот раз глоток получился куцый, колючий, и пришлось больше выпить воды. Кавун достал из чашки теплое, пахучее сивучье мясо, отрезал, чуть пожевав, проглотил, изобразил на лице удовольствие, чмокнул губами и другой кусок подал мне. Мясо было черно-красное, у кости чуть зеленоватое, пахло жиром, но, когда я откусил и стал жевать, запах пропал.

— Он только в руке пахнет, — сказал Кавун. — Кушай нивхский еда, нивха любить будешь.

— Расскажи, Кавун.

— Теперь могу. Слушай. Приехал настук. Тебе интересно. Корреспонденты любят.

— Что это — настук?

— Старик. Нгастур будет рассказывать. Сказку. Как нивхи давно жили. Пойдешь слушать?

— Пойду. Спасибо, Кавун.

— Вечером приходи. Днем настук молчит, думает, чай пьет. Трогать нельзя, сказка не получится.

— Хорошо.

— Выпей еще.

— Не могу, Кавун.

— Тогда не обижайся. — Он допил из кружки, встал, косо накинул шляпу, посмотрел на бутылку и сунул ее в карман. — Пойду других угощать… Не обижайся, ладно?

Он ушел, покачавшись у двери, а я несколько минут сидел и прислушивался к тому, как бродил во мне спирт, жег пустой желудок, нагревал и сушил кровь. Потом выпил подряд три стакана густого, горячего чая — заглушил алкоголь, — натянул сапоги, сел около печки, покурил, глядя на огонь.

«Надо идти», — сказал себе.

«Куда?»

«На плот, — ответил себе, — куда же еще?»

Плот — центр, голова, сердце — то, ради чего живут здесь люди. На плоту можешь увидеть любого жителя села, узнать новости, сельские сплетни. На плоту можешь влюбиться, назначить свидание, наконец броситься вниз головой в чайвинское течение, если придет такая нужда. С плота уходят рыбаки на ближние и дальние тони, сюда привозят свежую рыбу и отсюда увозят соленую. На плоту начинают жить приехавшие и прощаются с поселком навсегда уезжающие. Отсюда уходят в странствия письма. Здесь каждому есть место, никто не лишний. Здесь всегда мальчишки — самый шустрый и практичный народец; и ветер, солнце, туман и соленые брызги — все, чем богат безвестный на земле Чайвинский залив.

«На плот», — сказал я себе.

Вышел, вместо замка запер дверь на палочку — знак, что жильца гостиницы нет в номере, огляделся, понюхал, чем пахнет небо и земля, решил: как всегда — морем, и по гибким, вымытым дождем доскам тротуара зашагал к заливу.

На плоту было тихо и пусто. Непривычно. На левом приплотике две девушки-нивхи перебирали селедку, на правом — рыбачили мальчишки. Не работал насос, не стучали вагонетки. Я спросил девушек, быстро глянувших на меня и по женской нивхской привычке опустивших головы:

— Чья рыба?

— Тозгуна, — разом ответили они.

— А Чанхи рыбачит?

— Нет.

— Почему — не знаете?

— Не знаем.

Я постоял, соображая, куда бы направить свои стопы, и услышал: напряженно, глухо-утробно работал засольный цех. Он, словно огромный желудок, ворочал, переливал, переваривал рыбу. Я пошел к его темному, урчащему жерлу. У самого входа столкнулся с Димой, засольным мастером. Дима улыбнулся мне улыбкой «люби меня», сказал:

— Холодно в цехе, замерз. — Он взял меня под руку, будто мы успели задушевно подружиться. — Пойдем на солнышко, погреемся, покурим.

Сели на перевернутые и обсохшие селедочные носилки, вежливо обменялись папиросками. Белые худые руки Димы тряслись, он поднял и свел плечи под серым городским пиджаком, как кулик на дожде, но губы все равно ласково кривились: папироске, чайкам, воде, мальчишкам на приплоте, мне — всему, на что переводил свой взгляд Дима.

— Трудно? — спросил я.

— Как сказать… — Дима развел, подержал перед собой руки и, словно вспомнив о своей привычке, замахал ими. — Не то чтобы очень. За день-то ничего, а если ночь прихватишь — науродуешься. Иной раз как карла горбатый ходишь. Сезонники — народ вместо сердца копейка, чуть отвернись — за рублем погонятся. Такую кашу из рыбы замесят. Да и рыбаки наши не теряются, смотри во все четыре. А девчата — тьфу!..

— Что девчата?

— Знаешь, я все-таки из города, умею с девочкой поговорить, а тут — ты ей слово, она — десять, да еще про матушку вспомнит, глазки состроит: «Знаю, чего добиваешься. Приходи, Димочка, ждать буду». Сначала мне нравилось… Хочешь, тебя с одной познакомлю, девочка что надо? — Дима сказал это с такой надеждой и так поспешно, что я понял: ему хочется освободиться от чего-то не очень приятного.

— Не хочу.

— Почему? — обиделся Дима.

— Морально устойчив.

— А-а. Я — тоже. Вот без Мамоновой плохо. Когда она…

— Где же она?

— Отдыхает. Уговорили. Сегодня день легкий. А то не спит, не ест, одной идейностью живет: работа — и все. Смотрю, чернеет баба, только глазами существует. А раз стояла, покачнулась и к чану привалилась. Нет, думаю, надо повлиять на человека. Девчатам рассказал, собрание маленькое устроили. Уговорили.

— Сегодня подберете рыбку?

— Да. Черпак помог.

Под высокими столбами плота гудела вода — она быстро опадала, отлив вытягивал ее в море, и течение усиливалось, точно разгонялось под гору. Посреди залива уже обсыхали песчаные острова, желтели, белели пятнами. От одного, еще мокрого, отошла «мотодорка» с вереницей рыбниц, направилась к плоту.

— Тозгун едет, — сказал Дима, часто попыхивая папироской, и встал. — Ну, пойду. Как бы там мои труженицы… — Он одарил меня своей улыбкой — ни за что, просто так, и пошел, втянув голову в куличиные плечи, хлипко перебирая ногами в узких штанах.

Кто-то дернул меня сзади за рукав, я повернулся — Гриша. Вспомнил, что он давно уже посматривал и подбирался ко мне, но выжидал, когда останусь один. Догадался — принес записку от Тамарки.

— Давай.

Гриша запустил руку за рубашку — бедняга, у него, наверное, были продраны все карманы, — вытащил бумажку. Я прочитал: «Почему не заходите в магазин? Чем питаетесь? Очень даже случилась глупая история. Я не виноватая. Заходите поговорить». На обороте бумажки я написал: «Благодарю заботу. Очень занят. Привет». Сунул Грише:

— Передай телеграмму.

— Можно завтра? — спросил Гриша. — Рыба хорошо клюет.

— Можно.

«Мотодорка», чадя и стреляя дымом, подчалила к плоту, рыбницы, до краев залитые селедкой, притерлись к сваям. Селедка трепетала, вспрыгивала и плюхалась в воду. Бросили веревки, закрепились, крича и матерясь. «Мотодорка» пошла в сторону, легко вскидывая борта на стремительных бурунах. Рыбаки начали договариваться, кому выбрасывать рыбу, смеялись, переругивались, слышался голос Коли Тозгуна. Потом он в один мах выпрыгнул на плот.

Коля был разгорячен, быстр — в том состоянии, когда ему нужно сейчас же что-нибудь делать, куда-то идти, — его темные, обдутые ветром скулы розовели, из-под куртки виднелась тельняшка — чисто, броско; сапоги подняты до пояса, мокрые, яркочешуйчатые; в руке — мятая панама. Он увидел меня, крикнул:

— Здоров, корр!

Подошел, сильно и с удовольствием потряс мне руку, распахнул куртку, опустил голенища сапог и немного успокоился.

— Настук приехал, знаешь?

— Знаю.

— Пойдешь слушать?

— Пойду.

— Хорошо. Я тоже с тобой пойду. Сначала пообедаем, ладно? Валька дома была, что-нибудь, однако, приготовила. Пойдем?

Позади нас хлестко шлепнулась на доски плота и растеклась сияющей лужей селедка. Еще шлепок — и шире лужа. Потом — чаще, глуше, тяжелее. Рыба, полууснувшая, но растревоженная, мелко трепетала, сорила чешуей, плескалась, и чудилось, шел крупный, ветреный дождь. Запустили водонасос, он шумнул, фыркнул и, настроившись на сочный ровный гул, покрыл все другие звуки. Из засольного цеха, сильно вытолкнутые, сами катились, громыхали вагонетки.

Рыба прибыла!

От поселка потянулись девушки в перчатках и брезентовых фартуках; рыбаки из других бригад, самые нетерпеливые, тоже явились на плот — посмотреть, «сколько и какую» поймал Тозгун. Приковылял Кавун в крепком подпитии, хотел стать к весам, его не подпустили. На крыльцо конторы вышел Лапенко, заложил руки в карманы плаща, поглядывал в сторону плота — ему и оттуда видно было, как здесь идут дела. Да и улов — больше «показательный».