— Ах, грехи наши…
Она встала и, все еще вслушиваясь в тревожащие раскаты, пошла к калитке. От речки бежала Тонька, смешно раскачиваясь на тонких ногах, оттопыривая острые локти, похожая на прыгающего кузнечика. Наська остановилась. Тонька подбежала вплотную, схватила Наську за фартук, не отдышавшись, выговорила:
— Когда Сашка Нургун приедет? Иван спрашивал.
— Скажи — скоро. Пусть на берег выходит.
Тонька мотнула головой, молча переглянулась с Наськой, показав этим, что ей можно доверять «тайные дела», побежала домой.
Наська просто, спокойно ответила Тоньке, будто для нее поездка на рыбокомбинат привычный пустячок, и теперь стояла в растерянности и удивлении. Лишь сейчас за все длинное, полное нетерпения утро она осмелилась подумать: «Скоро ехать…»
— Пресвятая богородица, помоги… — проговорила Наська, прислушиваясь и ловя в крике чаек, в глухом громыхании новый, едва рождающийся звук. Где-то на севере, за синими призрачными мысами, рокотал, захлебываясь далью, мотор.
Ноги у Наськи стали вялыми — у нее всегда от страха слабели ноги, — она боялась выпустить из рук калитку. Ей надо сделать только шаг, и она овладеет ногами — ведь они у нее очень крепкие, только шаг, — и она войдет в дом, скажет матери, что надо собираться. Наська не двигалась, и ее позвала мать. Она сделала этот трудный шаг, чуть покачиваясь, пошла к крыльцу.
Мать вынесла в сени чемодан, платье и ботинки. Наська переоделась, минуту постояла, потом на цыпочках пробралась к зеркалу, оглядела себя. Взяла черный карандаш, подрагивающей рукой, еле заметно, подвела брови. Еще глянула в зеркало, затихла, услышала тупые толчки своего сердца. Отец спал, отвернувшись к стене, трудно всхрапывая, и по его большому, словно настороженному уху бегала муха.
На берег вышли молча, не глядя друг другу в глаза.
Рокот слышался явственнее, веселее, теперь он напоминал ровное журчание ручья. Наська определила: лодка покажется минут через десять — вынырнет из-за мыса; минут двадцать будет идти к Заброшенкам… Подойдет к песчаному бару, где сейчас белым островом колышутся чайки, спугнет их, врежется острым носом в мокрый песок. Только бы скорей, только бы дождаться…
Мать сказала тихо, просительно:
— Береги себя, Настюшка, и долго не гости.
Пришел Иван, раскачиваясь и зависая на скрипучих костылях, поздоровался, сразу сел на песок. Тонька поставила рядом с ним коричневый побитый саквояж, осмотрела, общупала на Наське новое платье и побрела через лагуну к бару встречать лодку. Иван вытер платком лицо и шею, платок вымок, он расстелил его на горячем песке. Щеки у него были побриты, казались еще более впалыми, глаза от усталости не могли успокоиться, бегали виновато и жалостливо. Иван подсыпал под больную ногу песку и, стараясь справиться со своей слабостью, внушить к себе уважение, строго спросил:
— А батька знает?
Наська заметила, как на его плечах и спине пятнами темнеет, намокает потом гимнастерка, и ничего не сказала. Иван понимающе, по-своему едко хохотнул, чтобы хоть как-нибудь досадить ей, пренебрежительно отвернулся к морю.
Мать подошла к нему, угодливо попросила:
— Вань, ты уж присмотри за ней, нигде она не была, людей, поди, испугается.
Иван посерьезнел, глядя на Наську, выждал минуту:
— Да мне что, пусть слушается.
Лодка вышла из-за мыса, выплеснула в простор свой свежий, звучный рокот. Тонька по-дикарски заплясала на баре.
— Теперь уж скоро, — вздохнула мать.
Наська смотрела в море, сияние застилало глаза, грело, и она чувствовала, как веки набухают теплой влагой. Лодка чертила прямую синюю дорогу от мыса к Заброшенкам. Если смахнуть с глаз слезинки, можно увидеть Сашку — он стоит около ветрового стекла, вглядывается в берег. А вот уже видно широкое Сашкино лицо и улыбка, доверчивая ко всем и всему, чуть насмешливая. Чайки расступались, взлетали, с обиженным и удивленным криком неслись за кормой: наверное, Сашка вез в лодке свежий улов корюшки.
Наська подняла чемодан, глянула в глаза матери и обмерла: мать завороженно, оцепенело глядела в сторону дома, что-то шептала истонченными в ниточку губами и оттуда, от дома, слышалось поскрипывание песка под грузными шагами. Наська бросила чемодан, побежала к самой воде, не помня себя, протянула навстречу Сашке руки. «Скорей, скорей!» — беззвучно выговаривала она, входя в воду. Сашка не понимал ее, взмахивал кепчонкой и улыбался. Лодка медленно пробиралась среди песчаных кос и отмелей.
Мать пятилась к воде, закрывая собой Наську. Из-за ее спины Наська увидела отца. Он шел босиком, в мятых штанах и нижней рубашке, на голове шевелились непричесанные волосы. Он шел словно бы спокойно, как на прогулке, лишь черные пятна вместо глаз выдавали его бешеную злобу. Позади Наськи уже не рокотал, а стучал, бился мотор, он ближе, ближе… Наська хотела помолиться, но не смогла припомнить ни одной молитвы. «Узка дверь… — прошептала она. — Узка дорога…»
Отец остановился против матери, улыбнулся медленно и скупо и, кажется, чуть тронул рукой ее плечо. Мать боком, легко, как ребенок, упала на песок. Отец поманил пальцем Наську, с жалостью сказал:
— Поди-ка ко мне, не мочи зря ноги…
Наська не шевельнулась, не могла шевельнуться — всей спиной, затылком, голыми локтями рук вбирала в себя биение мотора, теперь уже частое, надрывное и горячее. Иван, глядя куда-то мимо нее, суетливо, слепо нащупывал костыли.
— А-а… — простонал отец, багровея лицом и шеей, и шагнул к Наське.
Она увидела его рыжую, волосатую руку, сползший до плеча рукав, белые глаза, вдруг вылезшие из черных пятен под бровями, и с оглушительным звоном в голове упала ему навстречу.
10
Билось сердце… Билось часто, звучно — в груди, голове. Ему было горячо, беспокойно. Билось сердце в самом воздухе, нагревало его, и становилось трудно дышать.
Наська открыла сощуренные, налитые забытьем глаза, чуть шевельнулась, подумала: «Неужели это мое сердце?..» Она прижала руку к груди, замерла. И звук отдалился, перешел в четкий, позванивающий стук; из широкого тихого пространства послышался чистый плеск воды, остро, нехорошо крикнула чайка, и Наська поняла: это стучит мотор. Так железно-твердо, часто может биться только мотор.
Дощатые стены были в мелких щелях, в дырках выпавших сучков — из них остро сочился свет, дули ветерки и сквозили звуки. Сени — как большой темный садок, синь и прохлада за стенами — вода. Дверь на крыльцо заперта, дверь в дом распахнута во всю ширину, и видно через кухню, как на белой стене то вскидывается, то падает резкая тень — это молится мать.
— Пресвятая богородица, помоги нам, грешным…
Наська лежала на чем-то жестком, сыро пахнущем рыбой, под голову была подложена подушка. Голова — тяжелая, горячая. Наська перекатывала ее по нагретой подушке. Хотелось пить. Но страшно было окликнуть мать.
Из темного угла сеней вышла белая курица, — наверное, там у нее было гнездо, — процокала осторожными жесткими лапами к свету, вытянула шею, одним глазом оглядела Наську. Перья у курицы были чистые, поскрипывающие, от них веяло холодком, и Наське захотелось потрогать курицу. Она протянула горячие пальцы, курица нырнула под дверь, проползла на крыльцо, кудахтал, полетела к сараю.
На берегу стучал мотор, слышались голоса. Залаяла собака, злобно, отрывисто. Это Сашкина лайка. Летом он часто возит ее на моторке, зимой она бегает передовиком в нартовой упряжке. Зовет ее Сашка Тынрай, по-нивхски — желтая шерсть. Тынрай никогда не лает на Наську… Мотор звал, будто выговаривал слова, задыхался в жаре под берегом. Наська оперлась на локоть, привстала, минуту держалась, перебарывая звон в голове, смигивая слезы, и опять уткнулась в подушку.
С потолка опустился серый паук с черным крестом на спине, замер над полом, колеблемый струями сквозняков. Наська долго смотрела на паука, он заплывал мутью, исчезал, но, когда снова появлялся, четко виделся крест на его спине. Зачем этот крест?.. Откуда взялся паук?.. Казалось: упадет паук — и оборвется стук мотора. Оборвется навсегда, и навсегда берег оглохнет от тишины.
Во дворе заскрипел песок, кто-то прильнул к щели между дверью и косяком, в сенях стало темней. Наська присмотрелась, увидела расширенные, любопытные и перепуганные Тонькины глаза. Захлебываясь слюной, Тонька зашептала:
— Я Сашке хотела рассказать… Старшинка не подпускает, ругается с Сашкой… Ну, ты не плачь, я, может, расскажу.
Тонька показала синие от брусники зубы и убежала.
Паук юрко пополз вверх, вбирая в себя липкую паутину. Он растворился в сумерках под крышей, и Наська суеверно подумала: «Это добрый паук…»
На белой стене раскачивалась сгорбленная тень матери.
Лодка отвалила в море, волна выкатилась на песок, мотор часто заговорил, радуясь прохладе и простору. Сашка быстро пошел — он долго ждал, теперь всю ночь ему надо ехать, и лишь к утру он причалит к рыбокомбинату. Если не испортится погода. В шторм Сашка ночует в какой-нибудь бухте, жжет на берегу костер, поет русские и нивхские песни. Наська всегда говорила, провожая его: «Тиф ургг’аро! Хорошей дороги!» Сегодня Сашке никто не пожелал добра. Наська будет думать о нем, и если Сашка заночует где-нибудь под гудящей от ветра сопкой, ему не так будет скучно, он почувствует, что Наська не спит.
На крыльцо поднялся отец — она узнала его по неторопливым, бухающим шагам, — сиял громыхнувший замок, пригнул голову, переступил порог сеней. Большой, тяжелый, сделавший все предметы маленькими и незначительными, прошел в дом. Он не глянул на Наську — он никогда не глядел на нее, — но все равно у Наськи привычно екнуло сердце. Отец оставил запах кожи, табака, водки, и Наська знала: пока этот запах не выветрится, она будет вздрагивать от всякого звука.
Мать запричитала чаще, судорожнее. Потом она выговорила жалобно:
— Помолись, доченька.
И опять Наська не вспомнила ни одной молитвы. Она забывала их, когда ей очень надо было помолиться. Мать говорила обычно: «Это у тебя оттого, что страх есть, а веры мало…» Неверующая она, это правда. И все, все здесь неверующ