Люди у океана — страница 85 из 115

В первый день, вечером, мы с Алешкой писали заявления, биографии для поступления на работу. Ну я, литератор, подсказываю ему, как толковее изложить основные моменты жизни, где поставить запятую, и вижу, он выводит буквами-раскоряками: «Батя мой родной и дорогой в войну заделался старостой…» — «Зачем, — спрашиваю, — всякий раз ты это докладываешь? Давно прошло, ты мальчишкой был, сын за отца не отвечает, это еще самим Сталиным сказано, брось себя терзать». — «Не могу, — говорит, — надо по-честному, какой-нибудь другой сын пусть не отвечает, его личное дело, а я вину отцовскую горбом невидимым ношу. Если скрою — хотя бы раз — сильно заболею». Оставил как написал, конечно.

Утром мы отнесли в отдел кадров документы, явились в гараж к Захарычу просить работу, а среди дня пришел директор Загодайло, взъерошенный, расхристанный, с еще более закровянившимися едкими глазками, издали оглядел нас, словно пугаясь и дивясь нашему наглому, ненужному явлению здесь, потом мелкими шажками приблизился к Алексею Конькову, оглядел его, как редкий экспонат музейный, и вдруг, схватив Алексея за лацканы куртки, пригнул, прошипел ему в лицо: «Угадал… Ха-ха!.. У меня на таких — талант угадывать… Душа, вижу, порченая… У-у!..» — и, оттолкнув Алексея, зашагал прочь быстро и расхлябанно. Удивился даже терпеливый Захарыч. Но когда узнал об отце старосте, проговорил, кивая: «Вполне понятно. Больной человек директор: немцы всю семью ихнюю истребили, под корень. Бежал с Украины аж на Амур. И тут упокоя не находит. Встреча-то неожиданная какая…» Я сказал, что нам, пожалуй, если не посчастливилось так, надо убираться из Муратовки, искать другое место. Коньков молча и хмуро курил, Захарыч, хрипло затянувшись самокруткой, попросил не торопиться — директор хоть и обиженный, нервнобольной, однако старательный, цепкий в сельском хозяйстве, поймет — люди-то очень нужны! — все обойдется, притрется, как шестерни в машине, будем жить, мирно работать. Я опять засомневался, а мой дружок поспешно успокоил меня, удивив несказанно (в какой уж раз!): он, оказывается, и не подумал бежать, он уберется из этой приглянувшейся ему деревеньки, если его с милицией выдворят.

Психологи пишут и утверждают, что человек усваивает ту линию поведения, которая одобряется и поддерживается окружающими. Вспоминая сейчас Алексея Конькова, я думаю: значит, его поведение поддерживалось окружающими, как-то внутренне, скрыто пусть; люди хотели, чтобы он не забывал свое прошлое, носил тот самый «невидимый горб», мучился, метался по свету? Если так, то для чего это людям? Видеть позор другого и очищаться?.. Или есть в людях некое извечное злорадство: ты хуже меня, ты запятнан, ты нужен мне виноватый, тогда легче мне будет сносить свою вину, недоброту, ибо я всегда могу показать пальцем — вон, посмотрите, сын пособника, доносившего, расстреливавшего, и ничего, живет, дышит, паспорт законный имеет, мы все — ангелы против него!.. Имеется, я думаю, первое, хватает и второго. Приходилось видеть, наблюдать. Психологи, в общем, правы. Мой Коньков, не осознавая, «усвоил линию поведения», в какой-то степени (пусть в самой малой) нужную окружающим.

Но вернемся к нашему жизнеописанию. Алексею дали ЗИЛ, мне «газик» (кажется, я забыл сообщить, что в Катангли окончил шоферские курсы, получил права — по упрямому настоянию друга: «Пригодится на ухабах жизни, колеса резвее гусениц»), машины достались нам скрипучие и хрипучие — кто же посадит на новенькие приблудных, неизвестно зачем явившихся в глухую Муратовку, — ждут свои, может, и не такие старательные, зато семейные, навсегда местные. Осень мы протарабанили на них, едва пропитание зарабатывая, а с началом холодов, снежных завалов, начисто оторвавших наш населенный пункт от областного центра, принялись за ремонт ЗИЛа и ГАЗа. Перебрали, перечистили моторы, тяги, мосты, рамы и то проверили. Кое-что выпросили у скупого Захарыча, мелочь — шестерни для коробок передач, фильтры, бобины — выменяли у шоферов на поллитры. Зарабатывали по пятьдесят — шестьдесят рублей, пришлось сахалинские накопления слегка пощипать. Зато весной…

Да, вот что припомнилось. Окреп на Амуре лед, продуло его тридцатиградусным ветерком, и пришли к нам в Муратовку гости — китайцы из селения напротив, человек тридцать, с портретом Мао, красным флагом впереди, веселыми криками: «Рюски, ура! Мира, дрюжба!» Приняли их отменно. Директор Загодайло хозяйство показывал — коров, свиней, овец, — в клубе приветственную речь произнес, потом раздвинули скамейки, пригласили гостей отобедать. Мы с Алексеем на обед не попали: стажа, заслуг совхозных маловато было. Присутствовавшие рассказывали после: очень братская встреча получилась, с тостами, объятиями, танцами, художественной самодеятельностью. Наша бабка Таисия, правда, скоренько вернулась домой. Выпили по первой рюмке, завеселели — потихонечку встала и ушла. Нам сказала: «Вроде смирные китайцы, а не могу, старое помню».

Через какое-то время приглашают они муратовцев. В конторе список делегации составили, вывесили на обозрение. Читаю — моя фамилия: «Минусов М. Г.» Ищу Конькова — нету. Неловко, обидно стало мне за друга. Пошел к директору, говорю, так и так, надо бы вместе или никого. Остервенился, подскочил, по своей всегдашней привычке, за грудки меня ухватил, зашипел, тараща красные глазки: «Может, отца его из какой-нибудь Аргентины пригласим, а? Как считаешь, шибко умный добрячок?» Больной действительно человек. Промолчал я, домой пошел. О разговоре с Загодайло — ни слова Алексею. Про список сказал. Не огорчился он вроде бы, вздохнул только протяжно и принялся уговаривать меня не отказываться: «Потом хоть расскажешь, как наши братья по классу поживают. И вообще, тебе надо жизнь глубоко изучать, в писатели готовишься, чтобы не врать на белой чистой бумаге, которая все терпит». Резанув ребром ладони воздух между собой и мной, Алексей будто сразил нечто злое, бесплотное, видимое лишь ему, но можно было понять это и так: не забывай, дружок, люди мы очень разные.

В солнечный морозный денек мы перешли ледовый Амур, тоже человек тридцать, с флагами и плакатами. И еще несли кое-какие подарки — радиоприемник, баян, игрушки ребятишкам. Встречала нас вся китайская коммуна, да так нежно и восторженно, кланяясь, сияя улыбками, прикладывая к сердцу руки, что женщины наши расплакались. Речи, возгласы, конечно. Стали они показывать свой поселок. Домов много, но все из камня или глинобитные, и маленькие такие, дворов и вовсе как бы нет — грядочки мизерные горбятся из-под снега, скота личного тоже не видно. Глянул я за Амур — наши рубленые дома под тесовыми крышами, огороженные подворья даже издали смотрелись роскошно. Пригласили китайцы посмотреть их жилища, развели нас по три-четыре человека. Да, такой простоты и бедности я еще не видел: строеньице в одну комнату, тут же плита, глиняная посуда на низких полках, никакой мебели, весь пол застлан циновками. Глинобитная труба от печи не поднимается, как у нас, сразу вверх, а тянется сначала понизу вдоль стен широким уступом. Это кан, объяснили нам. На нем, всегда теплом, семья спит, играют маленькие дети; днем подушки и стеганые одеяла прячутся в ниши. Мы разулись, сели на циновки, по-восточному подвернув ноги, и хозяйка, бесшумно двигаясь, без конца кланяясь, подала нам пиалы с желтым, горячим, несладким чаем. Ребятишки, их было не меньше восьми — десяти, чинно, столбиками, расселись вдоль кана, посверкивали черными глазками, словно ожидая еще более потрясающего зрелища, — конфет и пряников у нас не брали, молча шмыгая простуженными носами. Пахло вареной пресной чумизой, чесноком. И что очень удивляло меня — чистота. Ни мусоринки, ни грязной миски на плите. Бедная пустота, стерильная чистота. Тут уж пришлось позавидовать китайцам. У нас ведь часто наоборот: чем беднее — тем грязнее. Потом, вновь шагая по поселку, я примечал: широко расчищена улица, подметены дорожки, дворики. На свиноферме (свиньи у них черные, ершистые), в овчарне тот же порядок, даже воздух вроде бы провентилирован, хотя нет какой-либо механизации. Единственная техника — трактор ДТ-54, сеялки, грузовик (все нашего производства) стояли в просторном теплом гараже, были натерты, начищены до сверкания. Помнится, мне подумалось: смогут ли китайцы всегда, и разбогатев, так беречь машины, так радеть в общественном хозяйстве?.. Затем нас пригласили отобедать. Низкое глинобитное строение клуба коммуны было украшено лозунгами и огромными портретами. Пол застлан грубыми циновками, мебели и здесь — никакой, кино смотрят, наверное, сидя прямо на циновках, и лишь для гостей сколотили длинный столище, тесовые, неумело оструганные лавки. Сели за пустой стол, дивясь, почему же он совершенно пустой — не от бедности ли наших хозяев? — и тут, по взмаху руки председателя коммуны, пожилого, лысого, маленького и улыбчивого (в прошлом Лю Ханьши был чуть ли не личным другом самого Мао), выбежали откуда-то из-за сцены четыре парня в белых куртках, держа подносы по-официантски лихо, положили перед каждым приборы, поставили пиалы, на середину стола бутылки. Исчезли, вновь появились. Не прошло, пожалуй, и пяти минут — пиалы мужчин были наполнены рисовой водкой-ханжой, женщинам налито красное вино, по тарелочкам разложена овощная закуска. Товарищ Лю, с неизбывной, сердечной улыбкой (казалось, и под пулями он мог стоять улыбаясь), скороговоркой, глядя на портреты вождей, прокричал бойкую речь, которую переводчик изложил в нескольких, много раз слышанных словах — китайцы хотят вечной дружбы, вечного братства, вечного мира между двумя великими народами. Ханжа оказалась терпкой, духовитой, напоминала наш самогон, женщины кривились от кислого вина. По команде Загодайло мужики выставили бутылки «Московской», родной, и обед, после приветственного выступления нашего директора, потек еще более дружески и весело. Надо отметить, что напитки у них оказались слабенькими, зато кушаньями они нас поразили и обкормили. Товарищ Лю объявил: «Угощаем братьев китайской кухней, русская слишком просто — щи, каша, компот; попробуйте китайскую, которая не может быть меньше двенадцати блюд». Ели салаты под острыми соусами, подавались маленькие пирожки — рыбные, мясные, фруктовые, овощные; мясо сладкое, рыба с красным перцем, грибы соленые и сладкие, бамбук вареный, бобы, какие-то насекомые. Кто-то сказал, будто подавались еще дождевые червяки, запеченные в чесночном соусе. Все было съедено, все было очень вкусно, хоть и без хлеба ели. Пресный рис — китайский хлеб — остался нетронутым, что удивило хозяев: рис — жизнь восточного человека. Так и запомнилась мне эта встреча, ставшая для меня маленьким образом большого Китая: огромные портреты, пугающая бедность, стерильная чистота, дорогой, изобильный обед.