Люди у океана — страница 99 из 115

Пламя темнело, вздымалось выше, понизу начали поблескивать красные языки; оно как бы оживало, обретало звучание и хотело, жаждало, чтобы его заметили, увидели, прибежали смотреть: это же пламя, огонь, пожар — люди должны видеть его, ибо всегда, во все времена их страшил, зачаровывал, притягивал огонь.

Из рощи выкатились мальчишки, обмерли на мгновение, пораженные сумасшедшим зрелищем, и ринулись с дикими криками к машине. Катя отступила за куст, словно решилась спрятаться, убежать, но поняла: не уйдет, не может, не хочет уйти — и подумала тут же: «Вдруг тушить станут?» Мальчишки действительно бросали что-то в огонь, носили консервными банками воду из ближней лужи. «Нет, — успокоилась, даже обрадовалась, — им не потушить!» Мальчишек становилось все больше, точно каждый делился сразу на двух, трех, они торчали из всех кустов, лезли в пламя и дурманяще орали, отчего, казалось, шибче разгорался огонь. Наконец притрухал сторож Кошечкин, ошарашенно принялся разгонять мальчишек; заметив Катю, подхромал к ней — от нервного потрясения у него, вероятно, парализовалась левая нога, — заорал, суясь ей в самое лицо:

— А Мишка где? Мишка, спрашиваю, где? — И, не получив ответа, заковылял к сторожке, по-бабьи воя: — Сгорел Гарущенко, сгорел!..

Пришли те, кто был в своих гаражах, принесли лопаты, стали копать и забрасывать машину мокрой глиной. Однако пламя настолько окрепло, ревело и вздымалось чернотой, выплескивало красные всполохи, что комья глины лишь выбивали фонтаны искр. Опорожнили три или четыре огнетушителя. Пламя бушевало, сзывая народ. Подворачивали прохожие с улицы, спрашивали, советовали, принимались что-то делать. Явился Минусов, вызванный Кошечкиным вместо председателя кооператива, уехавшего по личным делам в столицу. Третий раз побежали вызывать пожарную команду (никто не знал — удалось ли кому дозвониться). И наконец примчался на попутном грузовике Михаил Гарущенко.

Он бросился к своей горящей машине, но пламя, жар оттолкнули его, и это словно образумило, даже успокоило его, он стоял и смотрел поодаль от всех, одиноко, серолицый, в бликах огня, с испачканной сажей щекой, не отрывая глаз от раскаленного, бело светящегося остова, скелета машины, а когда подкатили пожарники, ревя сиренами, он подошел к старшему, попросил не тушить, зря не стараться, нечего уже тушить, пусть все сгорает дотла, и успокоил старшего, сказав, что никакого взрыва не будет: бензобак почти пустой, в зиму было слито горючее, — и опять вернулся на свое место в сторонке.

Лопнули поочередно раскаленные колеса, взметнув сажу, дым, искры; сухо, несильно хлопнул бензобак; осело, съежилось железо, огонь стал усмиряться, съев все самое горючее. Люди помалу расходились, так и не узнав толком, что случилось. Говорили, указывая на Катю Кислову:

— Вывела из гаража, чего-то делала, загорелся мотор, растерялась… Кому продают машины!


Максимилиан Минусов, как только появился у горящих «Жигулей», сразу подошел к Кате, ни о чем не спросил, лишь покачал сожалеючи и сочувственно головой, взял Катю под руку и попробовал увести ее: скапливался народ, галдели и любопытствовали женщины, набежавшие из ближних домов, вот-вот прибудет хозяин машины Михаил Гарущенко: ему уже позвонили. Самым благим делом было увести Катю, дать погаснуть огню, перегореть страстям, но она отталкивала его руку; это, конечно, не обидело Минусова, он решил уговором или силой все же заставить ее уйти, и настоял бы, пожалуй, увез, увел, если бы Катя вдруг не попросила: «Оставьте меня здесь, я ничего не боюсь…» И посмотрела в глаза Минусову — глазами с обожженными ресницами, с мечущимися бликами пламени в зрачках, недвижно холодными; у нее обгорела меховая шапочка, кончик выбившихся волос, и щеки, залитые краснотой, кажется, тоже были обожжены. Минусов отпустил руку Кати, но и шагу не отступил, подумав: «Ладно, будь что будет, смогу же как-нибудь защитить».

Машина догорала, «представление» заканчивалось. Вот и нет уже никого, лишь охрипший и заполошный Кошечкин, успевший по случаю «трагедии» осушить не менее четвертинки «для облегчения нервов», разгонял палкой мальчишек, подбадривавших огонь щепками, сухой травой, клочками бумаги: им хотелось продлить такое редкостное, почти фантастическое происшествие.

Гарущенко стоял все так же неподвижно, упрямо и вроде невидяще глядя на курившуюся черную груду, из которой выпирала угловатая глыба мотора, казалось, он впал в полусон и не верит тому, что видит, ждет, чтобы его толкнули, громко окликнули, объяснили: это всего лишь кошмар, надо только проснуться — и злое видение исчезнет. Но когда он, как бы встрепенувшись, медленно повел взглядом вокруг себя и наконец упер его в Катю Кислову, потрясенно и удивленно насупившись, Минусов снова взял ее под руку и начал уговаривать отойти хотя бы немного в сторонку.

Катя не слышала, смотрела на Гарущенко, в глаза ему, и вдруг, легко высвободив свою руку, пошла к нему, медленно, чуть пошатываясь, не упуская его взгляда; она шла, и следом шел Минусов, и ошалелый Кошечкин, бросив мальчишек, стал приближаться к Гарущенко; она подошла вплотную и рухнула перед ним на колени, схватив руками его ноги; послышался всхлип, стон, и прорвалось рыдание: жуткое, надрывающее душу, с подвыванием и причитаниями; только в сожженных деревнях Минусов слышал такие плачи.

И почудилось: Гарущенко очнулся. Его рука медленно приподнялась и так же медленно опустилась на встрепанную голову Кати, с которой свалилась меховая шапочка. Минуту или две он стоял так, слушая ее рыдание, затем взял Катю за плечи, поднял; своим платком отер ей лицо; Кошечкин подал ему шапочку — он аккуратно надел ее на голову Кате, — сказал негромко:

— Пойдем.

Они пошли одиноко, приткнувшись плечом к плечу, ни на кого не глядя; минули березовую, звенящую синицами рощу, затерялись среди уличной толпы.

Святцы Максминуса

«С первых же минут Мирный поражает: кое-где, оказывается, еще сохранились дощатые домики-засыпухи с печным отоплением. Пробиваемся через сугробы, лежащие вдоль нестройных улиц. И вот наконец центральные магистрали — ровные, как взлетные полосы аэродрома, выложенные бетоном и асфальтом. Не верится, что многоэтажный город из бетона, стекла и металла вырос на вечной мерзлоте…»


Эту выдержку я привел из газеты, чтобы любому, читающему мои записки, стало ясно: да, алмазный прииск Мирный — теперь город. Но читающий, вероятно, заметил: «кое-где… сохранились дощатые домики-засыпухи»… А в тот год, когда мы с Алешкой Коньковым прибыли добывать драгоценный минерал, почти весь поселок был дощато-засыпным, лишь вздымалась над чахлым лесочком серая глыба обогатительной фабрики да в одну улицу выстроились двухэтажные рубленые дома, казавшиеся прямо-таки царски роскошными. Был клуб, барак-кинотеатр, но уже начинали вбивать в мерзлоту бетонные сваи, на которых потом, как грибы на ножках, станут возникать здания.

Нас зачислили шоферами в карьер, отвели жилплощадь — комнатку на две койки с одной тумбочкой. И это считалось удачей: все-таки не барак на двадцать — тридцать жильцов — комната; до нас в ней обитал инженер с обогатительной фабрики. Устроились мы быстро и надежно, хоть Алешка немного поворчал: отвык семейный человек от холостяцкого неуюта. Но пришлось вспомнить Катангли, он так и сказал, оглядывая из низенького оконца чахлые березки, покореженные морозами, вкривь и вкось торчащие из тундры лиственницы: «Начнем сначала, товарищ писатель Минусов. Может, пригреет нас вечная мерзлота?»

И вот первое зрелище — карьер. Мы замерли на его кромке, минут десять молчали, удивленные и, надо признаться, напуганные огромным провалом, дымным, гудящим моторами, будто дым и пар поднимались из самой преисподней, и там же рокотали, ревели подземные стихии… Серо-желтые уступы опоясывали склоны, внизу темнела синеватая порода, на которой шевелились едва видимые экскаваторы, а по спиральной трассе ползли вверх и вниз мощные самосвалы, более похожие на неких железных муравьев, роющих (а не воздвигающих) муравейник. Машины и безлюдье: дым, пар и жутковатый провал в полутьму… Приходилось потом вычитывать, слышать сравнения: кратер вулкана, греческий амфитеатр… Кратеры бывают на высоких, конусообразных горах, видеть их мне не приходилось, амфитеатры — нечто светлое, праздничное, на них похожи теперешние стадионы. Здесь совсем иное, здесь провал в недра, развороченная человеком утроба земли.

Наш бригадир, один из первых мирненцев, пробившихся сюда еще санным поездом, стоял рядом и тоже молчал, но, решив наконец, что первое ознакомление с местом будущей работы новички вполне выдержали — никто не упал в обморок, сказал дружески, с пониманием: «Заработать приехали? У нас можно, если норму потянете. Пятьсот — шестьсот в месяц гарантирую со временем. Ребята вы здоровые, выпивкой не увлекаетесь — по поведению вижу, глаз у меня острый на это. Так что поковыряем для страны драгоценный камешек, царь всех камней, «глаз злого духа», как называют алмаз местные жители Якутии». Алешка Коньков спросил бригадира, читал ли он его биографию. «А зачем? На это отдел кадров имеется. А мне и газетку иной раз некогда посмотреть… Из зеков, что ли? Так у нас здесь социальный интернационал: принимаем всех трудяг-приходимцев, выгоняем всех проходимцев. Биографию будешь писать БелАЗом по спиральке сверху вниз и обратно. Заодно и историю добычи алмазов». Затем, когда шли от карьера в поселок, бригадир рассказал нам кое-что о Мирном, видимо считая и это обязанностью прямого начальника.

Мы узнали, что кимберлитовую руду, из которой добываются алмазы, нашел в 1955 году молодой геолог Юрий Хабардин; помогла ему местная дикая жительница лиса: да, копала рыжая нору и выбросила сине-зеленую породу. Хабардин понял: алмазная трубка! Надо было немедленно «застолбить» место открытия, дать радиограмму в штаб экспедиции, конечно, зашифрованно — это была еще тайна, — но так, чтобы там все поняли. После войны тогда прошло немного времени, люди думали о мире, радовались мирным дням, и первая фраза у Хабардина сложилась быстро: «Закурил трубку Мира». Далее надо было сообщить о месторождении. Некурящий геолог сочинил ее легко: «Табак отличный». В 1956 году по зимнику пробились первые машины, самолетами прилетели рабочие, а в следующем году подняли экскаватором первый ковш руды, как сказал бригадир, «с каратами