Люди удачи — страница 20 из 55

– Кто – я? – Махмуд издает смешок, который словно застревает у него в горле. – Шутишь? У нас лавчонка в Харгейсе, ну, и голов десять верблюдов пасутся в пустыне с остальным стадом нашего клана. Ничего такого, чтобы спешить на родину… мой отец был коротышкой, как Селассие, только это у них и есть общего.

– Значит, сюда ты прибыл, чтобы попытать удачу, как все мы? Мои школьные товарищи говорили, что старушка Бриташа уже стоит на коленях, так что надо мне приехать и взять ее сзади. – Он гогочет.

– Я азартная натура. Даже в детстве, стоило кому сказать мне: «Сделать то или это ты не сумеешь, я точно знаю», я смотрел им в глаза и делал. Я беру все, что дает мне жизнь, и бросаю судьбе в лицо. Мать отправила меня на грузовике с торговцами в Дыре-Дауа, на холмах я выпал из кузова и повредил руку. Вот такая рука стала, видишь? – Он выворачивает руку в локте под неестественным углом и вытягивает так, чтобы Ллойду было видно с нижней койки. – Мне говорят: «Давай домой, сходи к костоправу, тебе сейчас с нами нельзя», но я сам выправил руку, забрался в грузовик и ехал в кузове всю дорогу до Дыре-Дауа. Никто мне не может сказать «нет». Я просто скажу им «да».

– Ну и набит же у тебя рот громкими словами, парень, излагаешь свою философию?

– Это какое слово?

– Какое? «Философия»?

– Нет, другое.

– «Излагать». Оно из словаря. Значит «докладывать» или «объяснять», только по-умному.

– Да, я излагаю. Слушай, давай я тебе расскажу, как меня арестовали в первый раз. Родезия, сорок пятый год. Я направлялся в Южную Африку, чтобы поступить на торговый флот. Уже прошел… дай-ка вспомню… Кению, потом Танганьику… и только перешел границу Северной Родезии, как эти собаки в мундирах схватили меня, едва я ступил на тамошнюю красную почву. Арестовали меня за нелегальный въезд, бросили в тюрьму – впервые за всю мою жизнь, а я был еще мальчишкой, кожа да кости и вообще без понятия. Воды нет, прилечь негде, пятьдесят черных мужчин в камере спят стоя и срут в пустую жестянку из-под сухого молока. Люди кашляют, и ты прямо чувствуешь туберкулез у себя на шее, на лице, даже думать об этом и то противно. Как-то так вышло, не знаю как, мясник-сомалиец из моего клана, зовут его Хаджи Али, услышал, что я в тюрьме в Лусаке, заплатил двадцать пять фунтов залога, хоть вообще был со мной незнаком, и меня депортировали на юг, а я и так туда направлялся. Как только мне первый раз дали жалованье на первом же судне, я послал ему тридцать фунтов. Ничего нельзя забывать. Хорошее или плохое. Это тоже моя философия.

– Да, клянусь Яхве! Вот это правильно. Какие грехи мы ни совершаем, мы уравновешиваем их праведными делами.

– Стараемся, да, слушаем ангела на нашем правом плече и дьявола на левом.

– Так вот как у вас, магометан, считается? Ну ладно, аминь, с этим можно жить.

Махмуд на самом деле не посылал денег Хаджи Али, но собирался послать и до сих пор собирается, и ему нравится мысль о том, что он человек, способный на такие поступки. Честный изгой.


В душевой, где вода настолько свирепо холодная, что у Махмуда сердце колотится в груди и зеленое медицинское мыло то и дело выскакивает из трясущихся рук и ударяется о потрескавшийся белый кафель, происходит нечто странное. Поначалу этот звук сливается с шипением и журчанием воды в старых сварливых трубах, плеском луж под ногами, шлепками ладоней по мокрой коже, но постепенно обособляется от них, становится отчетливым. Голые заключенные со склоненными головами в одинаковых форменных шапках мыльной пены шипят «с-с-с» – сначала тихонько, затем все громче, язвительным крещендо. В чем смысл, совершенно ясно: среди них осведомитель, стукач, и Махмуд вертит головой, ловит взгляд Ллойда, который тоже начинает шипеть. Только Махмуд молчит, понятия не имея, кого срамят все вокруг.


Наступает среда. Магистрат. Опять переодевание в гражданское. Темно-серые брюки, зеленая рубашка, зеленый жилет, ни галстука, ни воротничка ему не дают, и Махмуд чувствует себя Чарли Чаплином в замшевых ботинках не по размеру. Мельком увидев, что его волосы буйно закурчавились вокруг лица, он пытается пригладить их ладонью, поплевав на нее, как делала мать, когда он был маленьким, чем раздражала его. В полицейском фургоне он ненадолго задерживается мыслями на «более серьезных причинах», которые пытался выискать инспектор, – то ли это мальтийцы с их скупкой краденого, то ли лавочник в расчете обмануть страховую компанию заявил, что он украл не только плащ. В любом случае на него у них ничего нет.

Кожа у него на лице и руках туго натянута и стала пепельно-серой от едкого тюремного мыла. Дома, то есть не дома, а в съемном жилье, он растер бы кокосовое масло по всему телу, чтобы оно стало мягким, массажем размягчил бы мышцы, скованные со времен работы в каменоломне. Сегодня он так и сделает, как только найдет новое жилье, думает он.

Они прибывают в суд, он дает двум заключенным постарше первыми выйти из фургона. Двое полицейских ведут их по высоким каменным ступеням в арку входа, а затем в боковую дверь, ждать своей очереди.

Стоя перед двумя судьями, Махмуд то и дело поглядывает на галерею для слушателей. Лора. Лора там, сидит рядом со своей матерью, и обе такие нарядные в темно-синих костюмах. И Берлин, и коммунист Дуаллех, и Исмаил, и еще много незнакомых людей. Все места на галерее заняты. Обычно там сидит только старая сплетница, коротая время и пощелкивая вязальными спицами. Она и теперь здесь, само собой, но с краю, вытесненная вновь прибывшими.

– Будьте добры, повернитесь сюда, мистер Маттан, – говорит тот судья, что справа.

Махмуд бросает последний взгляд на Лору, лицо которой кажется строгим в тени шляпы, и отворачивается.


– Вы обвиняетесь в убийстве мисс Вайолет Волацки, совершенном в ее лавке в Бьюттауне, Кардифф, шестого марта. Вы понимаете, мистер Маттан? – спрашивает секретарь суда.

– Он прекрасно понимает, сэр, – говорит инспектор Пауэлл, вставая со своего места.

Но Махмуд не понимает. Он чувствует, как холодный пот струйкой стекает у него по спине.

– Ввиду финансового положения подсудимого, думаю, на этом этапе следует рассмотреть вопрос о бесплатной юридической помощи. Вы хотите, чтобы вас защищал адвокат?

– Защищал меня – зачем? – выпаливает Махмуд, оборачиваясь к Лоре, чтобы подтвердить весь идиотизм их слов. Но Лора не смотрит на него, она закрыла лицо ладонями.

– Защищал вас по двум обвинениям, в связи с которыми вы предстали перед этим судом, – отвечает секретарь, удивленный не только тоном, но и вопросом.

– Я ничего не хочу, и мне все равно. Вы все говорите ерунду. Вы меня не напугаете.

– Мы хотим вам помочь, но просить юридической помощи или нет, решать вам.

– Это вам решать, что вы делаете. А я ничего не прошу. К убийству я не имею никакого отношения.

Двое унылых судей недовольно переглядываются, и один из них прерывает процесс, чтобы сказать:

– Мы хотим помочь вам всем, чем можем. – И он по-доброму и выжидательно смотрит на Махмуда.

– Мне не нужна помощь ни от кого.

– Вы же говорите, это нам решать. Мы намерены предоставить вам бесплатную юридическую помощь и оставить вас под стражей до 25 марта.

Махмуд слышит, как над ним, на галерее, горько плачет Лора, и под ее всхлипывания его выводят из зала суда.


Вся картина складывается на обратном пути в тюрьму: странные разговоры об убитой женщине, шипение, как он говорит о полиции, словно о давних друзьях, как тюремщики ухмыляются, видя его. Ллойд стукач. Он как змея: сначала заговаривает зубы, потом травит ядом. Он хуже любого черного, хуже любого человека. Махмуду надо добраться до него, пока его не перевели в другое крыло или вообще не отпустили из тюрьмы. Камера пуста. Махмуд качается взад-вперед на жестком матрасе. Ждет звонка. Обводит взглядом лица во дворе. Высматривает его. Двигается медленно. Потом бросается. С ботинком в руке.

Бац! Раз. Другой.

– Ниггер!

Это чужое слово вылетает у него само собой, выстреливает с его губ, как яд.

6. Лих

Комната серая от хмурого утреннего света и поблекшего ситца. Дайана, опираясь на две подушки в оборочках, тянется к выключателю лампы, и абажур из витражного стекла вспыхивает красным. Волосы падают ей на глаза, но она не удосуживается поправить их, только пристраивает блюдце на розовом покрывале и закуривает «Плейер». Она наслаждается этими минутами первым делом, прежде чем проступят прошлое, настоящее и будущее, – наслаждается, пока время кажется бесконечным и пронзительные крики чаек благополучно уводят ее от сновидений с беззвучным плачем. Она курит, положив руки на постель, делает вдохи и выдохи одной стороной рта, стряхивая пепел точно в блюдце. Волна предстоящих дел уже нарастает у нее в голове, но она оттесняет ее – прочь, прочь, прочь, стараясь выиграть еще пять минут нереальности. Теперь ни одна мысль не является одна, ничем не отягощенная, – все они опутаны обязательствами, опасениями и печалями, и она жадно затягивается сигаретой, удерживается в состоянии покоя и слушает шум крыльев и крики ни в чем не повинных птиц.

Умывшись и почистив зубы над тазом, она снимает ночную рубашку и на минуту застывает перед зеркалом, проводит инвентаризацию: белые нити в ее черных волосах, черные родинки на белой коже, черные глаза в окружении синеватых теней, серебристые растяжки на животе и бедрах, однообразную гамму разбавляет только бледно-розовый цвет ее губ и сосков. Это тридцатишестилетнее тело еще крепкое, еще стройное, но она законсервировала его в нафталине ради дочери, ради здравого рассудка. Ей вспоминаются строки «К его стыдливой возлюбленной», которые она однажды читала на уроке английского у миссис Бенсон:

Твоей красы уж не сыскать,

Моим руладам не звучать

В гробу, где червь пожрет невинность,

Что долго, бережно хранилась.

Честь, что нелепа, прахом станет,

И вожделение увянет…