Люди удачи — страница 26 из 55

Обо всем этом Махмуд много раз слышал от своей матери Шанкароон – про абаар и гааджо, неурожай и голод, которые она пережила, о том, сколько раз она вытаскивала его из когтей смерти, о ее самопожертвовании, о находчивости, о растрепанной веревке, которую она туго завязывала на талии, чтобы приглушить муки голода. История его жизни являлась ему в ее мелодичной и меланхоличной традиционной поэзии бураанбур. Он во всех подробностях знал, как она четыре дня шла пешком до лагеря социальной службы в Булахаре, неся его привязанным тканью к спине, только чтобы уже у побережья услышать от одного йеменского рыбака, что из пришедших в этот лагерь никто не вышел оттуда живым. Вспышка оспы выкосила тех, кто уже был слаб от голода, сказал он. Шатаясь, мать побрела в ту сторону, откуда пришла, к заволакивающей горизонт желтой дымке, и, очнувшись, обнаружила, что привязана к спине гээль – верблюда. Махмуд в руках рослой, черной как вороново крыло женщины, идущей рядом с верблюдом, сосал ее грудь. Эта женщина накормила их обоих, доставила мать с ребенком в ближайшее поселение, а затем устремилась дальше в выветренную, усеянную скелетами мийи пустыню. Даже если мать знала имя их спасительницы или ее клан, она никогда их не называла, но многозначительными взглядами давала понять, что им повстречался не просто человек. Джинн? Ангел? Перевоплотившийся предок? Не в ее духе было притворяться, будто она знает.

В детстве он так мучился чувством вины оттого, что она столько выстрадала из-за него и что любила его настолько крепко, что порой, когда он глядел, как она спит рядом с ним на подстилке – с лицом обветренным, рябым от оспы, позвякивающая серебряными браслетами и священными талисманами, – она внушала ему страх. Он был тщедушным мальчонкой, чахлым из-за голода, и она мучила его всевозможными снадобьями: свечами с ладаном, полосканиями с миррой, чаем из акации, соком мальмаль, амулетами от сглаза, привязанными к его рукам и ногам, рвотными порошками от индийских торговцев, уколами и таблетками от врачей-британцев, словами Корана, смытыми с грифельной доски и влитыми ему в рот, его звездами, с которыми советовался длинноволосый фааллоу, колдун, прижиганиями запястий и щиколоток для излечения хронической малярии. Напоследок его мать сделала мелкие надрезы у него на животе и втерла в них крупную соль. Он никогда не забудет вопль, который вырвался у него при этом, ее ласковые слова и железную хватку, пока он отбивался, а его живот горел, будто его жгли огнем. Это последнее средство поставило его на ноги и сделало странником, дальмар, который рад уйти от матери как можно дальше.

Когда его престарелый отец Хуссейн вернулся после четырех лет работы торговцем в Адене, под белыми обмотками у него на ногах было припрятано достаточно купюр достоинством десять рупий, чтобы снять помещение, купить лицензию и обзавестись лавкой в Харгейсе, где уже поселились многие члены его клана. Махмуд вместе с четырьмя братьями и родителями переселился в хижину с единственным помещением, сложенную из глинобитного кирпича, а их верблюдов, помеченных заметным клеймом в виде звезды, отослали пастись к дяде. Вместе со скотом ушли и беды, которые навлекло на семью то время засухи, чумы, сибирской язвы и саранчи, и, хотя Махмуд лишился дикой и грубой пустыни, он обрел новизну и возможности городской жизни. Некогда Харгейса была просто самым широким местом длинной реки, где слоны собирались во время дождей в сезон гу, весны, и кочевники поили свои стада, а потом пришли шейхи. Джамаа возникла здесь в конце прошлого века – убежище для правоверных, обездоленных или плененных, вдали от смятения Войны дервишей[13] и нечестивой и суровой кочевой жизни. В долине сеяли сорго, вдоль берега реки выращивали бананы, манго и гранаты, возвели нескладную и угловатую, беленную известью мечеть и проводили вечера в молитве. Махмуд прибыл уже после того, как город заматерел. Одна мощеная улица, пятнадцать закусочных, тридцать две лавки с разнообразным товаром, одна наскоро построенная тюрьма, примитивная больница и окружной комиссар-ирландец – вот и все, что понадобилось, чтобы сделать Харгейсу третьим по величине городом протектората.

В лавке, принадлежащей отцу Махмуда, продавались чай, просо, мясо, белая хлопковая ткань, серая бязь, рис, сахар, соль, фураж и все, чем торговали с ним кочевники. Выручки хватало, чтобы нанять молодую симпатичную джарияд, выполнявшую домашнюю работу вместо их матери, которая от комфортной жизни растолстела, стала медлительной и набожной. Махмуд жался к ногам длиннокосой служанки из народа оромо, Эбаду, и не засыпал, пока она не убаюкивала его песней или не растирала его усталые ступни маслом. В ответ он массировал ей тонкие плечи, потом маленькие коричневые руки, переплетал распустившиеся концы ее бесчисленных тугих косичек, воровал горстями сахар и дарил ей. Его мать, ревнивая и мстительная, отправила его в дугси, где заправлял пуританский орден салихийя и где маалим раскачивался вперед-назад, отбивая ритм стихов китаба, а учеников-тугодумов наказывал сильными щипками, от которых на коже оставались кровавые следы. От маалима Махмуд узнал, что возмужание подобно превращению дерева в древесный уголь: это процесс разрушения, продолжающегося до тех пор, пока не появится нечто чистое и яростно раскаленное. Слезы размягчают душу, в то время как боль закаляет ее. Этот урок Махмуд усвоил быстро и без усилий; все в его жизни уже указывало на это.

Когда губернатор выбрал его отца акилом, чтобы разрешать религиозные споры, Махмуд был удивлен, что замкнутому старому торговцу с его аккуратными столбцами и вписанными в них рупиями, аннами и пайсами когда-то хватило интереса к религии – настолько, чтобы отправиться в Харэр и Джидду изучать священные тексты. А его самодовольная мать перебирала тасбих и сияла от удовольствия. Она присутствовала на всех судах, которые он вел – о запретных браках, скандальных разводах, спорах за детей и наследство, требованиях возместить ущерб, – и вполголоса высказывала свое беспощадное мнение о них. Незнакомые женщины приходили к ним в дом, их слезливые голоса мешали Махмуду спать, они умоляли его мать похлопотать за них, потому что мужья бросили их, или отняли у них детей, или оскорбили так, что стерпеть это невозможно. Заваривая раз за разом чай с пряностями, его мать пыталась все уладить сама, деятельно вмешивалась в чужие дела и брала с Махмуда обещание молчать. К счастью для его матери, в последние годы перед смертью у его отца были заботы поважнее.

Впервые Махмуд увидел хаджи, когда был восьмилетним, во время ида и шествия всего ордена салихийя через город. Неся желтый флажок с красной звездой и полумесяцем, Махмуд прошагал в колонне шириной в три человека от скотного рынка на севере до могилы шейха Мадара на юге – мимо бойни, полицейского участка и тюрьмы, недлинного ряда дымных пекарен-мухбазаров и просторного бунгало окружного комиссара. У могилы шейха Мадара они сначала молились, потом слушали проповедь элегантно одетого белобородого человека в чалме. Стоя в дальних рядах толпы, Махмуд услышал лишь несколько фраз и стихотворных строк военной поэзии дервишей, которую не спутаешь ни с чем. Однако сиплый и просительный голос хаджи, должно быть, врезался Махмуду в память, потому что когда он услышал его несколько недель спустя в отцовской лавке, пока шло обсуждение таможенных пошлин, то сразу же вспомнил. «Хаджи – один из нас, брат по клану, – сказал его отец, извиняясь за настороженное выражение лица сына, – иди и поцелуй великому человеку руку». Вкрадчивая белозубая улыбка, которой хаджи одарил Махмуда, не предупреждала о бедах, которые он принес к ним на порог.

С этого дня и до самой смерти ааббо Махмуд не мог припомнить случая, когда отец не распространялся о чем-нибудь, что сказал или сделал хаджи. От хаджи Махмуд узнал, что заключенных-сомалийцев в тюрьме иногда бьют девятихвостыми плетьми и что уличных мальчишек, существующих благодаря правительственным пайкам, наказывают палками за отказ убирать улицы. Однажды он забрался на манговое дерево, якобы хотел достать манго, но на самом деле – заглянуть во двор тюрьмы и своими глазами увидеть то, о чем рассказывал хаджи. Зрелище, которое предстало его глазам, потрясло его больше, чем сумел бы загон, полный закованных в кандалы, окровавленных людей. Взрослые мужчины в длинных рубашках и коротких брюках бродили по бурому песку, некоторые поливали пестрые цветы и листовые овощи, другие чинили толстые, свитые из множества прядей веревки; под гибискусом какой-то человек работал на ножном ткацком станке, а рассевшиеся вокруг него заключенные плели корзины или вырезали узоры из кожи. Все они делали женскую работу в полном молчании, и Махмуд поскорее скатился с дерева, пока его не заметили. Хуже это, чем порка, или нет? Он не смог определить. Британцы поступали так с мужчинами, которые попадали к ним в руки, он сам видел, – делали из них своих кухарок, нянек и прачек. Били их, как непослушных жен, старались, чтобы их больше никогда не уважали как настоящих мужчин. Оборванные сироты, которые селились в Харгейсе, надеясь, что какие-нибудь родственники отыщут их, и были готовы на грязную работу на бойне, или происходили из самых слабых и беднейших кланов, становились легкой добычей, но в том дворе Махмуд заметил местных, которых видел раньше еще воинственными и гордыми. Вернувшись в лавку, Махмуд спросил хаджи, откуда тот столько знает о британцах.

Хаджи потер черную мозоль на лбу, на том месте, которым его голова ударялась об землю во время салята, и поправил складку чалмы за ухом. Переглянувшись с отцом Махмуда, он уперся локтем в деревянный прилавок и устремил в потолок взгляд светло-карих глаз.

– В молодости я жил в Бербере, работал конторщиком у неверных и покупал еду на харамные деньги, которые они отнимали у наших кочевников и торговцев. Я хорошо говорю на их языке, очень хорошо, и я слышал, как они отзывались о нас как о неразумных детях, но думал, что со временем мы станем новым Аденом, чтобы корабли приходили со всего мира, и у нас будут поезда, как в Индии, а абиссинцев оттеснят обратно к их нагорьям. Ничего – мы не получили