чаат с совочка на ладонь и отправил смесь риса со специями, орехами и чечевицей в рот. – Надо было тебе плыть на дау.
– Я и поплыву, из Момбасы.
– Деньги некуда девать?
– Не мне, женщине, которая купила мне билет.
– Такая тааджира, богачка?
– Мужья богачи, уже умерли.
– Повезло женщине.
– А куда идут другие поезда?
– В Мванзу, Табору, Кигому, Китаду, Тангу, Додому, Мпанду. Я вместе с другими прокладывал рельсы от Таборы до Мванзы давным-давно. Об этой железной дороге если я чего-то и не знаю, то совсем немного. Ты мог бы доехать до Танги, а там сесть на дау.
– А билет для всех мест годится?
– Дай-ка посмотрю.
Махмуд достал из кармана рубашки хлипкий желтый прямоугольник и развернул его.
Поднеся билет поближе к глазам, торговец изучил его до мелочей.
– Второй класс, да, по этому билету ты доедешь куда угодно в Танганьике.
Махмуд снова свернул билет и положил обратно в карман, к десяти шиллингам, полученным от Амиры на дорогу.
– Тогда, наверное, поеду в Тангу.
– В любом случае – сафар салама.
– Асанте.
Отошедший со своей скрипучей тележкой индиец заронил идею в голову Махмуда. Нет никакой необходимости делать то, что ему велели; ему незачем ехать ни домой, ни вообще на север. Что его ждет в Харгейсе? Слезное воссоединение с матерью, за которым вскоре последует наказание, обыденная работа в семейной лавке, долгое ожидание, когда один за другим женятся его братья, прежде чем придет его очередь. Ему хотелось увидеть больше красоты, больше незнакомых мест, животных и женщин. Хотелось увидеть дворцы, огромные корабли, горы, огнепоклонников и девчонок с огненными волосами. При мысли о Харгейсе ему вспоминались пыльные бури, царапающие глаза и рвущие одежду, щелкающие четками-тасбих старейшины, которые называли все новое делом шайдаана, нескончаемые переговоры между кланами из-за земли, женщин и колодцев. Это было место для стариков, а не для тех, кто лишь начинал жить.
Услышав гулкий свисток поезда, готовящегося отойти от другой платформы, Махмуд схватил свой узелок с одеждой и бросился по мосту к сияющему черному паровозу.
– Куда решил, парень? – крикнул довольный торговец.
Густые клубы дыма из приземистой трубы скрыли все знаки, указывающие, куда может направляться этот поезд.
Махмуд обернулся и вскинул руки вверх, прежде чем взобраться по крутым деревянным ступенькам в вагон.
– Только Аллах знает!
Разъяренным быком взревел паровоз, застучали колеса, и, пока поезд увозил вагоны прочь от вокзала Дар-эс-Салама, Махмуда не покидало ощущение, что он отправляется на войну.
8. Сиддээд
– Ну, что говорят люди?
– Ты же знаешь, что они говорят.
– Что я сам виноват?
Берлин вскидывает голову, отворачивается, словно и спрашивать об этом не стоит.
– Неважно, что они думают. Что они делают – вот что считается.
– Не хочу, чтобы меня жалели. Если не хотят помочь – это их свободный выбор.
– Хватит, давай не будем об этом. Мы можем заплатить адвокатам – солиситору и барристеру. Мы потолковали с тремя барристерами и, кажется, нашли подходящего. Он представлял в суде того ублюдка, который в прошлом году убил Шея.
– Того ублюдка признали виновным.
– Он и был виновен! Важнее другое: повесили ли его? – резким тоном спрашивает Берлин, теряя терпение.
– Оставляю это тебе, я ведь мало что могу сказать отсюда, так?
– Да. Во всяком случае, твое дело может не зайти дальше первых слушаний.
– Иншаллах, скоро все мы избавимся от этой обузы. Передай людям, что я ценю их помощь, честно.
От таких сантиментов Берлин отмахивается обеими руками.
– А как там вообще дела? – Махмуд улыбается, вглядываясь в лицо Берлина в поисках хоть каких-то намеков на то, что думают о его положении другие моряки.
– Ко мне в кафе приходила петь девчонка-метиска, одетая как мальчишка, в картузе, плоская и сверху, и снизу, тоже как парень, но поет так, что того и гляди стены снесет.
– Как зовут?
– Бэсси, Ширли Бэсси. Хорошие деньги за вечер заработала, картуз ей наполнили до краев. Ее отец – тот самый нигериец, который вляпался в неприятности с малолеткой, но его дочери и без него вроде неплохо. Коммунист Дуаллех в Лондоне, встречается со своей единомышленницей Сильвией Панкхёрст. Хайле Селассие пригласил ее пожить в Аддис-Абебу.
– Йа салам, Дуаллех хочет уговорить ее остаться?
– Вроде бы да. Чокнутый Тахир исчез, говорят, видели, как он подписывал бумаги, устраивался на судно в конторе по найму.
– Должно быть, перестал слышать те голоса в голове.
– Или удирает от чего-то или от кого-то. С ним ведь не разберешь.
– Ну, удачи ему.
– Он мне говорил, что был в той лавке вечером, когда убили женщину.
– А полиции он сказал? – спрашивает Махмуд, опуская закинутые за голову руки.
– Наверное. Он боялся, но я объяснил, что он должен обязательно сказать им.
– Он видел там что-нибудь?
– Мне было интереснее спросить, что он там делал.
Махмуд приближает лицо к лицу Берлина:
– И что он ответил?
– Купил два куска мыла и ушел встречаться с одной девчонкой в арабское кафе. Позвонил в дверь, сделал покупки и провел там не больше минуты, как он говорит. Может, в него и вселился джинн, но я никогда не слышал, чтобы он хоть кого-нибудь обидел, особенно из-за денег. Видел ведь, как он живет?
– В таком случае он наверняка и есть тот сомалиец, которого они видели, как говорят.
– Не знаю, а он сказал, что после него зашел другой сомалиец. Высокий, темный и молодой, ему незнакомый. Я вот тоже уже со счета сбился с этими новыми сомалийцами.
– Когда он вернется?
– А я почем знаю?
– Чтоб его! – Махмуд бьет кулаком об стол.
– Полиция не перестает расспрашивать про тебя – носил ли ты бритву, угрожал ли кому-нибудь. Имя Тахира даже не мелькает.
Махмуд недоверчиво смеется и качает головой.
– Как бы мне отвязаться от этих чертей?
– Дело плохо, Махмуд. Твое фото показывают людям в доках и спрашивают: «Вы не видели этого человека поблизости от лавки Волацки в ночь убийства?»
– Да они при дневном свете нас не различают! Откуда им знать, кого они видели в такой тайфун?
– Не забывай про вознаграждение, от которого зрение обостряется у каждого.
– Иногда я просыпаюсь и не могу понять, где я, в какой постели, комнате, в какой стране. Мне кажется, что я плыву далеко в море, в промежутке между вахтами. Странное, очень странное чувство. Слышу, как тюремщики по ночам ходят мимо моей камеры, смотрят, как я лежу на койке, а мне кажется, что это моя мать заглядывает проведать меня и надо лежать с закрытыми глазами. Вот я и задумался про Тахира, понимаешь? Как иногда он так потрясенно смотрел на собственные руки, словно не мог поверить, что они принадлежат ему. Теперь-то я понимаю, как сходят с ума. Открываешь дверь у себя в уме и просто шагаешь в нее. Легко.
– Ты в своем уме. Иногда я видел тебя на взводе, но ты всегда держался. Вот и сейчас не дай себе сорваться. На нас постоянно нападают, но ты не расставайся с варан и гаашаан, с копьем и щитом, держи их вот так… – Берлин делает вид, будто крепко сжимает копье и щит в руках. – Будь начеку, сахиб, будь начеку.
Врач занудным голосом зачитывает инструкции с черно-белых бланков. Махмуд вяло заканчивает первые два раздела теста на интеллект. Это простая полоса препятствий, ряд цифр, фигур и игр со словами, но его мысли витают далеко. Обводя кружочками ответы, которые он считает заведомо верными, он дивится, как незаметно пролетел в тюрьме месяц. «Тебя повесят, неважно, ты это сделал или нет». Ему отчетливо и ясно слышатся слова Пауэлла, и если раньше он воспринимал их как проявление высокомерия и досады человека, привыкшего давить авторитетом, то теперь понимает их как искреннюю угрозу.
Врач заглядывает ему через плечо, смотрит на ответы и вскидывает брови. Махмуд подумывал наделать ошибок и провалить тест, чтобы они поверили, будто им попался недоумок, но в конце концов самолюбие победило.
До этого разговор между ними зашел о сумасшествии; врач ходил вокруг да около, пока наконец не спросил Махмуда, не мог бы он дать определение безумию. Конечно, мог бы. Человек безумен, когда он не знает, что делает, или не в состоянии отличить правильное от неправильного. Так считали в судах, и он соглашался с этим простым определением. И ни словом не упомянул ни о вселяющемся джинне, ни о проклятиях, ни о безумии, которое словно просачивается в людей, когда те находятся в море или в пустыне. Врач хотел узнать, годится он для суда или нет, для того и вел эти разговоры, но, если у него и был шанс обманом убедить парня в белом халате, будто он не годится, этим шансом Махмуд так и не воспользовался. Он мог притвориться глупым, мог притвориться сумасшедшим, но зачем доходить до такого, если ему известно, что он невиновен? Все, что он может, – довериться Всезнающему, Всесильному. С тех пор как его навестил Берлин, он не пропускал ни одной из пяти ежедневных молитв. Старался поярче зажечь аварийный маяк, чтобы тот светил Богу сквозь низкий бетонный потолок. «Ибад баади, спаси меня, анкадхани, мудже бачао, униокоэ», – нараспев повторяет он после поклонов, умоляя на всех известных ему языках.
Комната отдыха напоминает Махмуду биржу труда: люди бродят по застланному обесцвеченным линолеумом полу, шаркая ногами, ищут место, где присесть, или стоят без дела. Врач заверил, что его пребывание среди заключенных не представляет никакого риска для его детей, поэтому он выбрался из своей затхлой и унылой камеры. Его колени потрескивают и ноют, пока он вышагивает по ярко освещенной комнате. С неловкой улыбкой он видит, как его меряют взглядами, как тестостерон заряжает глаза окружающих электричеством. Во всем помещении цветной только один, если не считать самого Махмуда, – склонил голову над сложной головоломкой, и Махмуд инстинктивно направляется к нему. Это старый выходец из Западной Африки, с двумя короткими шрамами на лбу и высокими острыми скулами. Он не поднимает головы, пока Махмуд ставит рядом свободный металлический стул, только что-то бормочет, медленно передвигая по столу детали головоломки.