Люди удачи — страница 47 из 55

Их разделяет стеклянная панель.

– Поздравляю с идом, дружище, – улыбаясь, говорит Берлин. Его чисто выбритое лицо блестит, темная маслянистая кожа контрастирует с сединой в черных бачках.

– С идом?

– Да, его объявили в Каире две ночи назад.

– У тебя в молочном баре была вечеринка?

– Вечеринкой я бы ее не назвал, скорее просто приятно провели время – только с Исмаилом и еще несколькими давними друзьями.

– А большое шествие до мечети?

– Конечно, и шейх позвал к себе в завию откушать мэра и его жену, теперь он с ними водит дружбу. Прикидывается валлийцем.

– Так вот почему им на меня плевать. Надо тебе основать сомалийскую мечеть, а то с этих что возьмешь, кроме ссор и политики?

Берлин оглядывается через плечо на охранника и переходит на сомалийский. Отвыкшему Махмуду кажется, что родной язык звучит заговорщицки и задушевно.

– Будет она у нас, иншаллах. Знаешь, Махмуд… – он медлит, подбирая верные слова, выпускает воздух, – это… дело слишком далеко зашло.

Махмуд уныло пожимает плечами.

– Мы поможем тебе пройти через все это, ты же знаешь, собранных денег уже не осталось, мы ведь не думали, что придется подавать апелляцию и так далее, но мы поговорили с сомалийцами в Ньюпорте, Саут-Шилдсе, Халле, Шеффилде и Восточном Лондоне, и все говорят, что внесут свой вклад. А что? Два-три фунта с человека – пустяки. Даже залезать глубоко в карманы не придется.

– Я ценю это, дружище, в самом деле ценю. Мне никогда не приходилось просить милости у этих людей, и это действительно хорошо.

– Я все видел. Я был на суде.

– Ты ездил в Суонси? Мне казалось, ты терпеть не можешь выезжать из Бэя.

– Так и есть, но я все же сел на этот чертов вонючий поезд. Подумал, что нам понадобится там свой человек, наблюдатель.

– Ну и как тебе? Получше кино, да?

– Вахалла! Какое там кино, это же был цирк, только акробатов и огнеглотателей не хватало.

Махмуд слегка расслабляет напряженные плечи и громко хохочет.

– И львов, и женщин, которые извиваются всем телом вместо того, чтобы сказать правду.

– Зато она сущая львица, верно? Видел ее седую гриву и острые когти? Ох и невзлюбила она тебя. Что ты ей сделал – сумочку украл?

Махмуд прижимает ладонь к сердцу, в его улыбке появляется оттенок безумия.

– Валлахи билляхи таллахи, клянусь Аллахом, если бы я знал! Матери Лоры она в глаза сказала, что я у нее что-то там украл, но в то время я жил в Халле. Просто она из ненавистников, тех, кто терпеть не может любое темное лицо. Вот тот нигериец, часовщик, – да, кое-что я ему сделал, и я это признаю. Я взял у него часы, но разве это значит, что меня надо повесить?

– Нет, конечно, и я молюсь, чтобы этого не случилось. – Берлин откидывается на спинку стула, обводит взглядом комнату без окон. – Эти люди безумны. В городе стало еще хуже, теперь перед лицами цветных закрываются всевозможные двери. Не говоря уже о пабах, беднягу Лу даже выставил вон зубной врач. Газеты накручивают их, публикуя материалы о твоем деле, и теперь они считают, что все мы носим с собой выкидухи и готовы перерезать горло какому-нибудь лавочнику. Как ты здесь держишься? Клянусь, у меня кровь застыла в жилах в ту же минуту, как я вошел в ворота.

Махмуд вскидывает ладони:

– Просто живу, просыпаюсь по утрам и не могу поверить, что все это происходит со мной, не знаю, как до этого дошло. Берлин, хочу тебя попросить… если они все-таки сделают это… ну, понимаешь… покончат со мной, напиши моей матери, скажи ей, что я погиб в море – вернулся на флот, и мой корабль затонул где-то далеко. И все. Не рассказывай ей о том, что было на самом деле, ничего.

Берлин кивает.

– Больно будет все равно, но я тебя понимаю. – Он кивает в сторону надзирателя. – С тобой хорошо обращаются?

– Ходят за мной в ванную и в туалет и постоянно стоят, смотрят, как бы я не нашел какой-нибудь способ убить себя. Больше я о них даже не думаю. Смотрю сквозь них, будто их и нет рядом, – пришлось научиться, чтобы не свихнуться окончательно. Вот сижу я здесь и думаю о том, что творится там, за стенами тюрьмы. Чем занимаются каждый день мои мальчишки, как дела у Лоры, как развлекаетесь вы, мужчины.

– Мужчины заняты тем же, что и всегда: препираются, дерутся из-за денег, ходят в море. Один приятель, Авалех, вернулся как потерпевший крушение из Бразилии. Странный он.

– Тот самый, который занемог в Японии? Он просто невезучий, вроде меня.

– Плохое у меня предчувствие насчет этого матроса.

– Почему?

– Не хочу, чтобы эти мысли запали тебе в голову, но знаешь, когда слышишь шепотки, обрывки фраз, возникает чувство… будто от тебя что-то скрывают.

– Да…

– Так вот, люди…

– Люди?

– Исмаил. Исмаил говорит, что единственный, кто подходит под описание сомалийца шести футов ростом, о котором говорит полиция, – это Авалех, во всяком случае, в ту ночь в Бэе был только он один.

– И ты веришь полиции? – Махмуд фыркает. – Думаешь, они сказали бы, что это валлиец ростом шесть футов, когда могли свалить вину на чернокожего?

Берлин согласно кивает:

– Да, но все-таки что-то тут не так, и это все, что я могу сказать. Я знаю этих сомалийцев, слишком долго жил с ними, и они о чем-то умалчивают. Никогда прежде у меня не возникало такое отчетливое чувство.

– Почему? Зачем они это делают? – Махмуд приближает лицо к стеклу, пристально вглядывается в Берлина.

– Не знаю, старина, потому и не могу сказать ничего определенного. Будь у меня доказательства, я сообщил бы их твоему чертову дорогущему юристу. Авалех точно был здесь вечером, когда случилось убийство, ранее днем я видел его в молочном баре, а на следующий день услышал, что он укатил в Манчестер.

Махмуд бессильно обмяк на своем стуле:

– Так почему же раньше никто ничего не говорил?

– Потому что кому охота быть осведомителем? Сомалийцы не рассказывали ничего про тебя и, наверное, решили ничего не говорить и про него.


Махмуду разрешают ежедневные часовые прогулки в отдельном дворе, и ему кажется, будто он ожил. День теплый, почти жаркий впервые за долгое время, но в воздухе все еще витает свежий запах зеленой травы, сохнущей после дождя. В резком свете влажные кирпичные стены и тюремные решетки выглядят как лакированные. Все вокруг кажется новым и чистым, даже колючая проволока над головой сверкает и переливается от капель, повисших на кончиках перекрученных колючек. Махмуд закрывает глаза и подставляет лицо солнечному свету, который льется по коже как елей.

Охранник лениво наблюдает за ним от входа, но двор целиком в распоряжении Махмуда: места хватает, чтобы думать, чувствовать, вспоминать, кто он такой, помимо тюремного номера. Верх стен чуть выше его головы, и, если бы ему хватило духу, он подтянулся бы и пробежал через секторы, зеленые участки и тюремные ворота, а затем – небольшое расстояние до Лоры и детей. Он не видел ее уже больше недели, но знает, что ей еще хуже, чем ему, и что она извелась от чувства вины и страха. В бумагах сказано, что жить ему осталось еще две недели, но нутром он не верит в это, жилы и сухожилия подсказывают, что у них в запасе больше времени, и Лора успеет взять себя в руки, прежде чем встретиться с ним. Он не понимает, откуда взялась эта уверенность, но она просто есть, прочная и естественная.

Не то чтобы Махмуд мнит себя важным, последние несколько месяцев начисто развеяли эту иллюзию, однако он незаурядный человек, и его жизнь была незаурядной. Все, что сошло ему с рук, все, за что он был наказан, что повидал, то, как когда-то ему казалось возможным огромной силой подчинить все своей воле. Его жизнь была, есть – один длинный фильм со множеством массовых сцен и экзотическими, дорогостоящими декорациями. Кучи кинопленки и мили диалогов, продолжающихся фоном, пока он переходит от одной сцены к другой. Даже сейчас он в состоянии представить себе, как выглядит его кино: камера наезжает сверху на мощенный булыжником тюремный двор, затем переходит на крупный план его задумчивого, запрокинутого лица, с дымом, который он выпускает из угла темных губ. Пленка цветная, как же иначе. В фильме есть все сразу: комедия, музыка, танцы, путешествия, убийства, схваченный невиновный, неправедный суд, гонки на время, а затем – счастливый финал: схватив в объятия жену, герой выходит в сияющий солнечный день, к свободе. От этой картины губы Махмуда растягиваются в улыбку.

Над ним через полуденное небо летит, накренившись, чайка, и невидимая ворона где-то каркает снова и снова, словно смакуя вибрацию в горле. Жизнь. Жизнь. Такая простая и прекрасная. Восковые листья на плети плюща карабкаются вверх от бесплодной земли, паук подрагивает на унизанной драгоценными каплями паутине, движется воздух в легких Махмуда, кровь бурным потоком течет сквозь его сердце – и все это неподвластно ему, все каким-то образом сочетает в себе мимолетное и вечное. Сам он может исчезнуть из этого мира так же легко, как чайка, бесцельно наматывающая круги в воздухе, и ее кости когда-нибудь рассыплются где-нибудь в потаенном, таинственном месте, и никому не придет в голову спросить о ней. Он человек, и есть еще другие люди, точно так же как есть другие чайки, однако он никак не может отделаться от мысли, что каким-то ничтожным, крохотным образом без него мир кончится. Все будет казаться точно таким же, как раньше, только с неизменной тенью там, где следовало быть ему. Лора, живая, но овдовевшая, его сыновья, живые, но без отца, его мать, живая, но скорбящая о своем детище, – его цветное звуковое кино вдруг выключается, сменившись черно-белым и немым. «Мы закрываем наши глаза и уши от смерти, – часто повторял маалим, – но она повсюду вокруг нас, в самом воздухе, которым мы дышим». Пока он стоит здесь и курит, в нескольких ярдах отсюда, на одной из соседних улиц, кто-то испускает свой последний вздох от болезни или мелкого несчастного случая. Имущество людей громоздится вокруг них, как обломки кораблекрушения. Как у убитой женщины, Вайолет, лавка которой выглядела так, будто вмещала всю обувь, платья и шерстяные одеяла, какие только есть в мире.