Люди удачи — страница 51 из 55

Фантазия у Бурулеха оказалась дьявольской. Махмуда и остальных он заставил делать сотню отжиманий, а потом – искать в корыте, полном овсянки, размокшего хлеба, объедков сосисок и бог весть чего еще, спрятанную на самой глубине монетку. Новичков в испачканных и мокрых рубашках затем заставили выпить какое-то бурое снадобье, отдающее запахом душевых кабинок, и окунули в бочки с подкрашенной зеленым морской водой. Махмуд выдержал испытание последним, так как передумал пить непонятную жидкость, но Бурулех подставил ему подножку, пока он бежал к бочкам, и вылил ему стакан прямо в рот. Махмуд отбивался на скользкой палубе, смеясь и бранясь на сомалийском, но Бурулех, которому новая роль придала сил, отпустил его, только когда неизвестная жидкость оказалась выпитой.

Грязная была затея и в то же время веселая. Они словно стали детьми, не думающими о ранге, цвете кожи, жалованье или зависти. Каждый был просто человеком со смеющимся ртом, работающими мышцами, глазами, повидавшими всякое, и сердцем, способным как любить, так и ненавидеть.

Надо было им остаться там навсегда. Дрейфовать вблизи дна планеты. Забытыми. Недосягаемыми для всего мира. Он женился на Лоре перед самым отплытием на «Гленлайоне», но, если бы он так и не вернулся, может, жизнь сложилась бы лучше у них обоих.


– Начальник тюрьмы устроил тебе встречу с магометанским священником, он будет здесь в полдень. – Перкинс отсчитывает тринадцать карт, начиная игру в рамми.

– Шейх Исмаил? Или Шейх аль-Хакими? – Махмуд собирает свою сдачу одной рукой и стучит картами по столу, выравнивая края.

– Я, к сожалению, запомнил только, что он шейх.

– Напрасно он обращался, неважно, к кому из них. Им плевать на мою шкуру и душу. Их приведут в комнату для свиданий?

– Нет, прямо сюда, на случай, если ты захочешь помолиться вместе с ними.

Махмуд оглядывается по сторонам, видит переполненную пепельницу и свою койку с дешевым серым одеялом и засаленной подушкой.

– Здесь слишком грязно.

Перкинс окидывает взглядом камеру.

– Я еще и не такое повидал, но, если хочешь соблюсти приличия, можешь навести порядок. – Он улыбается.

Так Махмуд и делает, отложив карты. Он не желает, чтобы кто-нибудь из йеменцев видел, как низко он пал, он не даст им повода позлорадствовать и сообщить остальным, как плохо живется сомалийскому вору. Встряхнув постель, он оправляет ее поверх матраса. Тарелку с хлебными крошками и пустую эмалированную кружку он переставляет на стол, Перкинс высыпает содержимое пепельницы поверх крошек и уносит мусор к двери. Там он стучит и ждет, когда его выпустят.


Он является во всей красе – аль-Хакими в чалме размером с глобус и широком расшитом халате.

– Абракадабра, – шепчет Уилкинсон Перкинсу, подавляя смешок.

Перкинс хмурится и отводит его в угол у двери, чтобы дать Махмуду и священнику возможность уединиться.

Шейх приносит с собой запах прежде общего для них мира – ладана, специй, уда, – и Махмуду приходится подавлять в себе желание зарыться носом в одеяние гостя.

Аль-Хакими на три или четыре дюйма ниже ростом, но он откидывает голову, задрав тонкий крючковатый нос, и смотрит на Махмуда свысока.

– Ассаламу алейкум, ибн Маттан.

– Ваалейкум салаам, шейх. – Махмуд протягивает руку.

После мгновенного замешательства аль-Хакими выпрастывает маленькую желтую кисть из тяжелых складок облачения.

Им неловко друг с другом и в таком положении.

– Садитесь, – говорит Махмуд по-английски и указывает на стулья.

– Меня призвали предложить тебе духовное утешение, но прежде хочу сказать, насколько прискорбна и постыдна эта ситуация, – начинает аль-Хакими по-арабски, оглядываясь через плечо на надзирателей и натужно улыбаясь. – Ты должен исправиться, пока еще не слишком поздно.

– Как?

– Повторяя слова Корана: «Господь наш! Воистину, мы уверовали. Прости же нам наши грехи и защити нас от мучений в Огне».

– Вы думаете, у меня на уме есть хоть что-нибудь еще, кроме «рабби инна заламту нафси фагфирли»? Я повторяю это день и ночь. Я знаю, как я навредил своей душе.

– Так ты признаешься? – говорит аль-Хакими, качая головой.

– Признаюсь в чем? Что я пил, играл в азартные игры, воровал, тратил время на женщин? Да.

– Нет, в том преступлении, за которое тебя держат здесь?

– Нет, я не могу признаться в том, чего не совершал.

– Но не можешь и просить прощения за то, в чем не сознался.

Махмуд прижимает левую ладонь к сердцу, а правую руку поднимает так, чтобы указательный палец был направлен в небо.

– Аллах свидетель, я не убивал эту женщину, моя кровь и ее кровь пролиты безвинно. Передайте это всем. Я умираю не как безвинный человек, а как шахид.

– Мученик? – повторяет аль-Хакими, вскинув бровь.

– Это правда. – Махмуд держит руки в положении клятвенного заверения. – Я помню множество хадисов, которым маалим учил меня в детстве. Есть разные мученики: женщина, которая умирает при родах, и ребенок тащит ее в рай за пуповину – это из Муснада Ахмада. И еще: «Мусульманин, который умирает как чужеземец или в чужой стране, есть шахид», как сказано ибн Маджахом. Разве я не чужеземец в чужой стране?

Аль-Хакими кивает.

– И что же получает мученик? – спрашивает Махмуд, подражая учителю.

– Джаннатуль-Фирдаус.

– Да. Высшее счастье в раю. Я так много узнал здесь, шейх. Я узнал, что только страх заставляет по-настоящему молить Бога о прощении, из самых глубин своего существа. Узнал, какой одинокой становится душа, когда все радости, все хорошее и родное отнято у нее. Узнал, как мала и непрочна эта жизнь и что все в этом мире, этой дунье, – мираж, исчезающий на глазах. Я изведал горький вкус несправедливости. А вы, шейх?

Аль-Хакими качает головой, не сводя бледно-карих глаз с шевелящихся губ Махмуда.

– Это все равно что глотать яд.

– Если…

– Нет никаких «если», шейх, ляя, не произносите при мне это слово.

– Так или иначе все, что в наших силах, – молиться, чтобы Аллах был милосерден к тебе и в этой, и в следующей жизни. Ты поразил меня, Маттан.

Махмуд улыбается неопределенной, загадочной улыбкой.

– Так и сделайте, и я не останусь в долгу. Да простит Аллах вас и других мусульман за то, что бросили меня без помощи.

Шейх откидывается на спинку стула, не сводя глаз с Махмуда.

– Взгляните на мои кости, посмотрите, как они видны сквозь кожу, – он закатывает рукава, обнажая руки выше локтей, – знайте, что меня похоронят здесь, сохранят эти кости как добычу. Никто из мусульман не обмоет меня, не прочитает молитву, никто не приложит меня левой щекой к земле. Знайте это, шейх.

– Мы будем молиться за тебя. Не отчаивайся, повторяй за мной: «Господь наш! На Тебя одного мы уповаем, к Тебе одному мы обращаемся, и к Тебе предстоит прибытие». Повтори это.

Махмуд повторяет дуˁа.

– Аминь. – Аль-Хакими берет с богато расшитой груди одни из длинных черных четок и снимает их через голову. – Возьми вот это и считай имена Аллаха день и ночь, возлагай упование на Всемогущего, потому что людской мир несправедлив.

Махмуд оборачивает тасбих вокруг пальцев.


Еще несколько дней после визита шейха вокруг Махмуда сохраняется нечто вроде сияния, свечение внутренней духовности. Все будет по воле Аллаха. Надзиратели не хотят ему зла, понимает он, они просто люди, помещенные сюда божественным провидением, как и он сам. Все они собраны вместе судьбой, предначертанной еще до того, как кто-либо из них сделал свой первый вдох. Такое ощущение, будто он под кайфом, по крайней мере, так он себе это представляет: мягкое, теплое оцепенение, в котором он недосягаем для всех мучительных мыслей или чувств. Он просыпается и засыпает с осознанием подлинного подчинения, и ему не надо стремиться к нему – это чувство длится и длится, пока проходят дни. Тот поезд, который нес его на юг из Дар-эс-Салама, то первое судно в Южной Африке, та встреча с Лорой в кафе, тот присяжный, который повернулся к нему и зачитал вердикт «виновен» – все это ступеньки незримой лестницы, по которой он взбирается все выше и выше в небеса. Точная дата и время смерти уже определены, невежественными белыми людьми управляли, точно марионетками. Не на кого злиться, некого даже винить. Он жалеет только, что не уделил больше внимания Вайолет Волацки, этой маленькой, крепкой, темноволосой женщине, чья смерть оказалась неразрывно связанной с его смертью. А он никогда не удосуживался разглядеть в ней нечто большее, чем просто говорящее и ожесточенно торгующееся подобие манекенов из ее же лавки. Надо ему было взять ее за руку, когда она отдавала ему сдачу, или легко коснуться ладонью ее искривленной спины. Заглянуть в самую глубину ее карих с крапинками глаз и сказать: «Ты и я соединены в вечности. Нить моей жизни будет перерезана в тот же миг, как ты умрешь».


Уилкинсон свистит. Он умеет красиво свистеть и заливается всю свою смену, как птица в клетке.

– А давайте «Мэкки-Нож», – предлагает Махмуд.

Набрав побольше воздуха, Уилкинсон издает первые ноты и прищелкивает пальцами, как в джаз-банде.

– Вот так, все верно, – говорит Махмуд со своего места на койке, отбивая ритм ногой.

Перкинс ходит по камере, по привычке то и дело что-нибудь оправляя и отряхивая, но и он при этом напевает, наслаждаясь моментом. Открыв шкаф у противоположной стены, он заглядывает туда и убеждается, что шкаф пуст, если не считать проволочной вешалки и запасного одеяла.

– Скоро тебе вернут костюм, сможешь повесить его сюда.

– Конечно, – говорит Махмуд, вращая головой. – Я вот все думаю…

– О чем? – Перкинс поворачивается лицом к нему, и Уилкинсон перестает свистеть.

– Если я захочу, я могу вызвать сюда полицию? Чтобы у меня взяли показания?

– Да, ты вполне имеешь на это право.

– Чертовски верно, Финеас, – соглашается Уилкинсон.

– Я хочу так и сделать. Позвоните ему, этому лживому детективу Пауэллу, пусть возьмет у меня показания, чтобы не только полиция записывала мою историю. Я скажу последнее слово.