Люди в темные времена — страница 13 из 53

х начал ругаться, поминая все Святое семейство. Он вышел к ним и вежливо спросил: «Неужели это обязательно? Разве нельзя говорить merda[25], как все мы?»

Следующие три истории касаются намного более серьезного предмета. В «Дневнике» несколько – совсем немного – пассажей говорят о довольно напряженных отношениях между епископом Ронкалли и Римом. Сложности начались, видимо, в 1925 году, когда его отправили в Болгарию апостольским посланником – в своего рода ссылку, в которой его продержали десять лет. Он всегда помнил, как плохо ему там было, – двадцать пять лет спустя он все еще пишет об «однообразии той жизни, сплошь состоявшей из повседневных уколов и царапин». В тот период он почти сразу столкнулся со «многими испытаниями… (которые) исходят не от болгар… а от центральных органов церковной администрации. Такой формы уничижения и смирения я не ожидал, и она глубоко меня ранит». И уже в 1926 году он начал писать об этом конфликте как о своем «кресте». Дела пошли лучше с 1935 года, когда его перевели в апостольскую миссию в Стамбуле, где он провел еще десять лет, пока, в 1944 году, не получил первое важное назначение – апостольского нунция в Париже. Но и в Стамбуле «разница между моей оценкой ситуации на месте и оценками тех же вещей в Риме сильно меня ранит; это мой единственный крест». Во Франции подобных жалоб мы от него уже не слышим, но не потому, что он переменил свои взгляды; такое впечатление, что он просто-напросто привык к миру церковной иерархии. В таком умонастроении он записывает в 1948 году, что «любое недоверие или невежливость… по отношению к простым людям, беднякам или низкого происхождения (со стороны моих коллег, сплошь хороших служителей церкви)… заставляет меня корчиться от боли» и что «все умники этого мира и все хитрецы, включая и ватиканскую дипломатию, выглядят так жалко в свете простоты и милости, идущих от… Иисуса и его святых!».

Именно в связи с работой в Турции, где во время войны он вступил в контакт с еврейскими организациями (и в одном случае помешал турецкому правительству отправить обратно в Германию несколько сотен еврейских детей, бежавших из оккупированной нацистами Европы), он позже записал один из очень редких (несмотря на все испытания совести, он отнюдь не увлекался самокритикой) серьезных упреков себе. «Не мог ли я, – пишет он, – не обязан ли был сделать больше, предпринять более решительные шаги, пойдя против моих природных склонностей? Может быть, стремлением к покою и миру, которое я считал более согласным с духом Господа, прикрывалось мое нежелание взять меч?» Но в то время он позволил себе высказаться лишь однажды. После начала войны с Россией к нему обратился немецкий посол Франц фон Папен и попросил его использовать свое влияние в Риме, чтобы папа публично поддержал Германию. «А что мне сказать о миллионах евреев, которых ваши соотечественники убивают в Польше и Германии?» Разговор происходил в 1941 году, когда великая резня только началась.

Вопросов такого рода как раз и касаются нижеследующие анекдоты. Их подлинности доверяешь тем более, что (насколько мне известно) ни одна биография папы Иоанна его конфликт с Римом даже не упоминает. Во-первых, есть анекдот об аудиенции у папы Пия XII накануне отбытия Ронкалли в Париж в 1944 году. В самом начале аудиенции Пий XII объявил своему новоназначенному нунцию, что у того в распоряжении только семь минут, – в ответ Ронкалли откланялся со словами: «В таком случае остальные шесть минут лишние». Есть, во-вторых, прелестная история о молодом священнике из-за границы, который суетился в Ватикане, стараясь произвести хорошее впечатление на иерархов, чтобы продвинуться по карьерной лестнице. Папа будто бы сказал ему: «Дорогой сын, незачем так беспокоиться. Будь уверен, что в Судный день Иисус не спросит тебя, в каких ты был отношениях со святой канцелярией». И наконец, рассказывают, что за несколько месяцев до смерти ему дали прочесть пьесу Хоххута «Викарий», а потом спросили, что можно против нее сделать. И он будто бы ответил: «Против? А что можно сделать против правды?»

Перейдем теперь от неопубликованных рассказов к опубликованным, которых тоже довольно много, хотя иные странно переделаны. (Согласно «устной традиции», если источником послужила именно она, папа встретил первую еврейскую делегацию приветствием «Я ваш брат Иосиф» – этими словами Иосиф в Египте открылся своим братьям. В одной из его биографий утверждается, что слова эти были сказаны, когда он впервые после своего избрания принимал кардиналов. Боюсь, вторая версия более правдоподобна; но если первая история действительно величественна, то вторая всего лишь мила.) Во всех рассказах проявляется его независимость, в основе которой – полная отрешенность от мира сего, великолепная свобода от предрассудков и условностей, очень часто приводящая к почти вольтеровскому остроумию, к поразительно ловкому выворачиванию ситуации наизнанку. Так, когда он возражал против закрытия ватиканских садов на время его ежедневных прогулок и услышал в ответ, что в его положении нельзя попадаться на глаза обычным смертным, он спросил: «Почему же на меня нельзя смотреть? Разве я веду себя неприлично?» Это же остроумное присутствие духа, которое французы называют esprit, подтверждается еще одной неопубликованной историей. Когда он был апостольским нунцием во Франции, на банкете дипломатического корпуса один из гостей захотел его смутить и пустил вокруг стола фотографию голой женщины. Взглянув на фото, Ронкалли вернул его г-ну N со словами: «Мадам N, насколько я понимаю».

В молодости он любил поговорить, порассуждать, сидя на кухне, и упрекал себя в «прирожденной склонности изрекать приговоры, точно Соломон», поучать «всех и каждого… как поступить в таких-то обстоятельствах, вмешиваться в споры о газетах, епископах, о злобе дня» и «бросаться в бой на защиту всего, что подвергалось несправедливым, на мой взгляд, нападкам и нуждалось в защите». Удалось ли ему обуздать эти свои склонности или нет, он, безусловно, их не утратил, и они ярко проявились, когда – после долгих трудов «уничижения» и «смирения» (которые он считал крайне необходимыми для освящения души) – он вдруг занял то единственное положение в католической иерархии, когда сообщить «волю Божью» ему уже не могло ни одно вышестоящее лицо. Он знал (пишет он в «Дневнике»), что «принял свое служение в чистом послушании воле Господа, сообщенной мне в голосе коллегии кардиналов»; то есть он всегда думал, что не кардиналы, а «Господь избрал» его, – убеждение, которое, вероятно, очень укрепилось, когда он узнал, что был избран по совершенной случайности. Таким образом, именно в сознании, что произошло, говоря человечески, своего рода недоразумение, он и мог написать, не повторяя какую-то доктринальную банальность, а говоря конкретно о себе: «Викарий Христа знает, чего от него хочет Христос». Издатель «Дневника», бывший секретарь папы Иоанна монсиньор Лорис Каповилла, в предисловии упоминает о том, что, наверное, очень многих раздражало, а большинство ставило в тупик, – о «его привычном смирении перед Богом и ясном, ошеломляюще ясном, сознании собственной ценности перед людьми». Но, абсолютно уверенный в себе, ни у кого не спрашивая советов, он все же не впал в заблуждение и не притязал на знание будущего или окончательных следствий того, что пытался сделать. Он всегда довольствовался жизнью «со дня на день», даже «с часа на час», подобно полевым лилиям, и в новом своем положении сформулировал для себя «главное правило поведения» – «не заботиться о будущем», не «строить о нем человеческих догадок и приготовлений» и «ни с кем не говорить о нем с легковесной уверенностью». Вера, а не теория, богословская или политическая, уберегла его от «какого бы то ни было потворства злу в надежде, что этим [он сможет] кому-нибудь принести пользу».

Эта полная свобода от забот и хлопот была его вариантом смирения; свободу ему давало то, что он мог – без всяких оговорок, умственных или эмоциональных, – сказать: «Да будет воля Твоя». В «Дневнике» под многими слоями благочестивого языка, ставшего для нас – но не для него – банальным, трудно различить ту простую основную тональность, на которую была настроена его жизнь. Еще меньше мы ждали бы встретить здесь то веселое остроумие, которое возникало именно как вариация основной мелодии. Но разве не смирение он проповедовал, когда рассказывал своим друзьям, что новая страшная ответственность понтификата сперва его сильно тревожила и даже не давала уснуть – пока однажды утром он не сказал себе: «Джованни, не относись к себе так серьезно!» – и с тех пор спал спокойно.

Однако вряд ли нужно верить, что именно смирение помогало ему так легко общаться с кем угодно, чувствуя себя непринужденно с заключенными, с «грешниками», с рабочими в его саду, с монахинями на его кухне, с мадам Кеннеди, с дочерью и зятем Хрущева. Умение обращаться на равных с кем угодно, и с важными лицами и с незначительными, проистекало из его колоссальной уверенности в себе. И он заходил довольно далеко, стараясь это равенство установить, когда оно не возникало естественно. Так, он называл грабителей и убийц в тюрьме «сыновья и братья» и, чтобы это не осталось пустым словом, рассказал им, что в детстве украл яблоко и вышел сухим из воды и что один из его братьев браконьерствовал и попался. А когда его провели «к камерам, где содержались неисправимые», он приказал «своим самым властным голосом: „Откройте двери. Не отгораживайте их от меня. Все они дети нашего Господа“». Разумеется, все это не более чем ортодоксальное и традиционное христианское учение, но очень долго оно оставалось лишь учением, и даже Rerum Novarum, энциклика Льва XIII, «великого папы трудящихся», не помешала Ватикану платить своим работникам нищенскую зарплату. Неудобная привычка нового папы разговаривать с кем попало почти сразу же привлекла его внимание к этому вопиющему обстоятельству. «Как жизнь?» – спросил он одного из рабочих. «Плохо, плохо, ваше преосвященство», – ответил тот и рассказал, сколько он зарабатывает и сколько ртов кормит. На что папа сказал: «Мы что-нибудь придумаем. Между нами говоря, я не ваше преосвященство, я папа», – подразумевая: забудь о титулах, я здесь главный, в моей власти изменить здешние порядки. Узнав затем, что повысить зарплату можно, только сократив расходы на благотворительность, он остался непоколебим: «Значит, мы их сократим. Справедливость важнее благотворительности». Самое привлекательное в этих историях – упрямое нежелание папы поддаваться общему мнению, «будто даже обыденные разговоры папы должны быть таинственными и глубокими», мнению, которое, по мнению папы Иоанна, резко противоречило «примеру Иисуса». И действительно становится легче на душе, когда читаешь, что, в полном соответствии с «примером Иисуса», предельно непростую аудиенцию с представителями коммунистической России папа заключил словами: «А теперь, с вашего позволения, пришло время для небольшого благословения. В конце концов от такого маленького благословения вреда не будет. Как дается, так и примите»