Люди в темные времена — страница 48 из 53

Bedenkt das Dunkel und die grosse Kälte

In diesem Tale, das von Jammer schallt[260].

С этого момента ему уже не пришлось бы съедать свою шляпу – было чем заняться и помимо этого.

И вот тогда-то, разумеется, и начались его трудности – и наши трудности с ним. Едва он успел примкнуть к коммунистам, как обнаружил, что для превращения дурного мира в добрый мало «не быть добрым», нужно и самому стать дурным, что ради уничтожения гнусности нужно самому стать готовым на любую гнусность. Ибо – «Кто ты? Утони в грязи, обнимись с мясником, но измени мир, мир нужно изменить!». Троцкий – даже в изгнании – утверждал: «Правым можно быть только с партией и через партию, ибо других путей для реализации правоты история не создала», а Брехт развивал идею: «У одного человека два глаза, у партии тысяча глаз, партия видит семь государств, один человек видит один город… Одного человека можно уничтожить, но партию уничтожить нельзя. Ибо она авангард масс и ведет свою борьбу методами классиков, которые почерпнуты из знания реальности»[261]. Обращение Брехта в коммунистическую веру было не таким простым, каким кажется в ретроспективе. Иногда противоречия, ереси прокрадывались даже в самые боевые его стихи: «Не давай себя уговорить, смотри своими глазами; чего ты не знаешь сам, ты вообще не знаешь; проверь счет – платить по нему тебе»[262]. (А разве у партии нет тысячи глаз, которыми она видит то, чего я не вижу? Разве партия не знает семь государств, а я – только город, в котором живу?) Однако это были лишь случайные оплошности, и когда партия – в 1929 году, после того как Сталин на шестнадцатом съезде партии объявил о ликвидации и правого, и левого уклона, – приступила к ликвидации собственных членов, Брехт понял, что в данный момент требование партии – это защита права на убийство собственных товарищей и невинных людей. В «Принятых мерах» он показывает, каким образом и по каким причинам убивают невинных, добрых, гуманных, тех, кого возмущает несправедливость и кто первым приходит на помощь. Принятые меры – это убийство члена партии его же товарищами, и пьеса не оставляет сомнения, что с человеческой точки зрения он был лучшим из них. Оказывается, что именно из-за своей доброты он и стал помехой для революции.

Когда пьесу впервые сыграли – в начале тридцатых в Берлине, – она вызвала всеобщее негодование. Сегодня мы понимаем, что в своей пьесе Брехт сказал лишь ничтожную часть страшной правды, но в то время – за несколько лет до московских процессов – это понятно не было. Те, кто уже тогда – и внутри и вне партии – были убежденными противниками Сталина, возмущались тем, что Брехт написал пьесу в защиту Москвы, тогда как сталинисты яростно отрицали, что хоть какие-то наблюдения этого «интеллигента» соответствуют фактам русского коммунизма. Никогда Брехт не получал меньше благодарности от своих друзей и товарищей, чем с этой пьесой. Причина очевидна. Он сделал то, что всегда делают поэты, если дать им волю: он сказал правду – по крайней мере, ту часть правды, которую тогда мог увидеть тот, кто хотел видеть. Ибо простой фактической правдой было то, что невинных людей действительно убивают и что коммунисты, хотя и не перестали сражаться с врагами (это случилось позже), уже начали убивать своих друзей. Это было только начало, которое большинство еще извиняло как эксцесс революционного энтузиазма, но Брехт был достаточно умен, чтобы увидеть в этом безумии метод, хотя он, разумеется, не предвидел, что те, кто будто бы работает ради Рая, уже начали строить Ад на земле и что нет такой гнусности или измены, которую бы они не были готовы совершить. Брехт показал правила, по которым ведется адская игра, и, конечно же, ждал аплодисментов. Увы, он упустил маленькую деталь: ни намерениям, ни интересам партии отнюдь не отвечало высказывание правды – тем более одним из ее самых известных приверженцев. Напротив, с точки зрения партии задача состояла в том, чтобы обмануть мир.

Перечитывая пьесу, вызвавшую когда-то такое возмущение, начинаешь сознавать, какие страшные годы отделяют нас от времени, когда она была написана и впервые поставлена. (Позже, в Восточном Берлине, Брехт ее не возобновил, и насколько я знаю, она не ставилась и в других театрах; правда, несколько лет назад она пользовалась странным успехом у американских студентов.) Когда Сталин готовился уничтожить старую гвардию большевистской партии, то поэтической интуиции оказалось достаточно, чтобы понять, что в ближайшее десятилетие лучшие элементы движения будут убиты. Но то, что действительно случилось – и сегодня уже почти позабыто, заслоненное еще более мрачными ужасами, – рядом с предвидением Брехта – как настоящая буря рядом с бурей в стакане воды.

V

Для моей цели – то есть для изложения тезиса, что реальные грехи поэта караются богами поэзии, – «Принятые меры» – очень важная пьеса. Дело в том, что с художественной точки зрения это вовсе не плохая пьеса. В ней есть замечательные стихотворные вставки, в числе которых «Рисовая песня» – заслуженно знаменитая – ее четкие, ударные ритмы звучат очень неплохо даже сегодня:

Weiss ich, was ein Reis ist?

Weiss ich, wer das weiss!

Ich weiss nicht, was ein Reis ist

Ich kenne nur seine Preis.

Weiss ich, was ein Mensch ist?

Weiss ich, wer das weiss!

Ich weiss nicht, was ein Mensch ist

Ich kenne nur seine Preis[263].

Несомненно, пьеса защищает – и вполне серьезно, а не издевательски и не с саркастической серьезностью Свифта, – вещи не то что безнравственные, но невыразимо отвратительные. И все же тогда поэтическая удача Брехта не покинула, потому что он все еще говорил правду – отвратительную правду, с которой он ошибочно пытался примириться.

Поэтически грехи Брехта впервые обнаружились, когда нацисты захватили власть и ему пришлось столкнуться с реальностью Третьего рейха. Он эмигрировал 28 февраля 1933 года – на следующий день после поджога Рейхстага. Упрямая ориентация на «классиков» не позволила ему назвать политику Гитлера тем, чем она была фактически. Он начал лгать и написал суконный прозаический диалог «Страх и нищета Третьего рейха», предвосхищающий его поздние так называемые «стихотворения», которые были просто разбитым на строки газетным текстом. К 1935 или 1936 году Гитлер покончил с голодом и безработицей; с этого момента у Брехта, верного ученика «классиков», уже не осталось ни единого предлога, чтобы не славить Гитлера. В поисках такого предлога он просто отказался признать то, что было ясно всякому – что реальными жертвами гонений были не рабочие, а евреи, что дело было не в классе, а в расе. По этому поводу у Маркса, Энгельса или Ленина не было сказано ни строчки, коммунисты эту очевидность отрицали – это всего лишь уловка правящих классов, утверждали они, – и Брехт, упрямо отказываясь «смотреть своими глазами», послушно встал в строй. Он написал несколько стихотворений о жизни в нацистской Германии – все без исключения очень плохие. Одно из них, вполне типичное, называлось «Похороны агитатора в цинковом гробу»[264]. Речь идет о нацистском обычае отправлять семьям останки людей, забитых насмерть в концлагерях, в запаянных гробах. Брехтовскому агитатору выпала эта участь, потому что он проповедовал «еду досыта, крышу над головой, хлеб для детей»; короче говоря, он был сумасшедшим, потому что в то время никто в Германии не голодал и нацистский лозунг Volksgemeinschaft («народной общности») отнюдь не являлся всего лишь пропагандой. Кому бы понадобилось расправляться с таким агитатором? Действительно ужасным – и единственным, о чем надо было говорить, – было то, как этот человек погиб, – то, что его пришлось спрятать в цинковый гроб. Цинковый гроб был действительно важен, но Брехт не пошел по пути, указанному в заглавии; в его изложении участь агитатора практически ничем не хуже той участи, какая могла выпасть противнику любого капиталистического правительства И это была ложь. Брехт хотел сказать, что между странами с капиталистическим строем разница – только в степени. И это была двойная ложь, потому что в капиталистических странах противников строя не забивали до смерти и не отправляли семьям в запаянных гробах, а Германия уже не была капиталистической страной, как вскоре – к своему большому огорчению – узнали господа Шахт и Тиссен. А что же Брехт? Он бежал из страны, где каждый мог есть досыта, имел крышу над головой и мог накормить своих детей. Вот так обстояло дело, и Брехт не решился это признать. Даже его антивоенные стихи этого времени были заурядными[265].

Однако, как бы плохи ни были его сочинения этих лет, это был еще не конец. Годы эмиграции – продолжаясь и унося его все дальше и дальше от хаоса послевоенной Германии – имели самое благотворное влияние на его творчество. Было ли в тридцатые годы место спокойнее, чем скандинавские страны? И в чем бы он – верно или ошибочно – ни обвинял Лос-Анджелес, безработными пролетариями и голодными детьми это место не славилось. Хотя сам он не согласился бы с этим и на смертном одре, стихи доказывают, что он понемногу начал забывать «классиков» и его ум начал обращаться к темам, не имевшим ничего общего с капитализмом или классовой борьбой. В Свендборге написаны такие стихи, как «Легенда о возникновении книги „Дао дэ цзин“ на пути Лао-цзы в эмиграцию», которое – повествовательное по форме и не делающее ни малейшей попытки экспериментировать с языком или мыслью – принадлежит к числу самых спокойных и, странно сказать, самых утешительных стихотворений нашего века