Квартира нотариуса скоро стала тесна для собранного и накопленного ими. Пользуясь авторитетом среди своей, широкой клиентуры, нотариус сумел собрать в кругах богатого купечества, т. е. именно среди Кабановых, Диких и Тит Титычей, сумму, достаточную для постройки трехэтажного дома, до сих пор еще являющегося одним из самых больших в городе. Там началась уже правильная, систематическая музейная работа, которая финансировалась самим Г. К. Праве и крупными его клиентами. Но поступали также и пожертвования от совсем незначительных по своему положению и не обладавших какими либо средствами лиц, от тех же учительниц, тех же отставных офицеров, тех же сельских священников. По рублику, по два, а иногда и по полтиннику…
В конце тридцатых годов я работал в этом музее и хорошо знаю его фонды. Перечислить даже самое значительное из накопленного и систематизированного, конечно, в кратком очерке невозможно. Назову лишь то, что беспорядочно всплывает в моей памяти: лучший в России, наиболее полный и ценный гербарий флоры Кавказа, для справок в котором при мне специально приезжали члены Академии Наук, в том числе и известный Лысенко; систематизированию подборки всей периодической прессы Кавказа с момента ее возникновения; замечательные альбомы тонкого акварелиста князя Гагарина, зафиксировавшего в них эпоху замирения Кавказа; тетрадь со списком «Демона», датированная 1840 г., т. е. годом появления «Демона» в печати; собрание высеченных на камне орнаментов и надписей, относящихся к хазарской культуре; металлические вещи знаменитого в прошлом столетии тебердинского чекана, искусства, теперь полностью утерянного. И интересно то, что все эти сокровища многогранной и многообразной российской культуры были, собраны при жизни нотариуса Праве им самим и его помощниками, а после его смерти и перехода музея в руки политпросветов, культпросветов и пр. никаких значительных вкладов туда не поступало, если не считать огромной библиотеки, захваченной большевиками при разгроме духовной семинарии, а также, вероятно, тоже одной из лучших в мире, коллекции кавказского оружия, собранной офицерами Самурского пехотного полка.
Самого нотариуса Праве я в живых уже не застал, но близко знал многих из его добровольных сотрудников. Многие из них были уже в преклонном возрасте, некоторый жили в полной нищете, но все, решительно все, с кем из них я говорил, при посещениях ими музея, продолжали жить теми интересами, какие владели ими в молодости, жить интересом и любовью к великой многогранной российской культуре. И вот, во время таких, порою задушевных, бесед, мне на ум всегда приходил один и тот же вопрос: кто же на самом деле стоял в предреволюционные годы на высшей ступени культуры – те ли, кто стремился вырваться из «болота» русской провинции, или те, кто никуда из нее не хотел уходить, но обыденно и упорно трудился над тем, чтобы эта самая провинциальная толпа была бы не болотом, а пышной, богатой нивой для рассева и выращивания на ней дальнейших поколении тружеников русской культуры. Была ли взрыхлена нотариусом Праве и другими серыми, будничными его сотрудниками эта нива? В ответ на это приведу лишь один факт, который подтверждали мне решительно все, помнившие предреволюционные годы в Ставрополе.
Музей Праве был выстроен на базарной площади, и в базарные дни, когда на нее стекались тысячи возов и десятки тысяч крестьян из раскиданных по Ставропольской степи селений, число посетителей музея резко подымалось. Не говоря уже о молодежи, пожилые крестьяне и казаки с женами и матерями, целыми компаниями приходили в музей, осматривали его экспонаты, слушали разъяснения сотрудников, задавали вопросы, подчас даже такие, что на них и сами эти сотрудники отвечали с большим трудом. Этот факт подтверждали мне все, и на основании их слов, я мог смело сделать вывод, что «семена», брошенные провинциальным нотариусом Праве и его добровольными сотрудниками в целину северокавказской окраины Российской Империи, прорастали.
Будем далеки от мысли и стремления умалить значение тех, кого мы привыкли называть «цветами культуры». Их цветение, их красота и пышность несомненны. Но не будем забывать и о тех миллионах русских людей, которые взрыхляли и удобряли своим трудом почву для развития этих цветов. Имена первых мы знаем и помним. Имена вторых или забыты или вообще не были никогда никому известны и, что еще более горько, – эти имена были осмеяны, унижены и даже заклеймены позорными кличками, данными именно теми, кого мы привыкли называть правдивыми и честными бытоописателями русской провинции.
«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 5 апреля 1956 г.,
№ 324, с. 4.
В Головинской волости Данковского уезда Рязанской губернии жило около двадцати тысяч душ. Единственным полицейским чином в ней был урядник Баулин. Как его звали, топерь я уже не помню, да, вероятно, и раньше не знал, но его самого знали не только в волости, но и во всем уезде. Маленький, рыженький, с топорщащимися усами и шустрым мышиным взглядом, колесил он на такой же маленькой и такой же рыженькой лошадке то верхом, то в дрожках, то в саночках по всей подведомственной ему территории, и в летний жар, и в осеннее бездорожье, и в студеную зиму…
В молодости Баулин не предполагал стать урядником. Венцом его желаний было дослужиться до звания подпрапорщика в каком-то с трехзначным номером армейском пехотном полку, но судьбу его решил голос. Действительно исключительный голос был у Баулина: таких петухов пускал, что откликалось все пернатое население окрестностей. К концу службы он был все-таки фельдфебелем, прекрасным строевиком, знатоком устава и всей воинской премудрости, но в оставлении на сверхсрочную начальство ему отказало.
– Куда ж тебя с таким голосом девать? Весь полк оскандалишь. Иди-ка ты, брат, лучше в полицию, а я тебе рекомендацию хорошую напишу, – сказал ему командир полка.
Ну, и попал Баулин в урядники, и оказалось, что на этом поприще он был как нельзя более на своем месте, развернув вовсю свои административные способности. Поле его деятельности в волости было необычайно пестрым: то недоимки взыскивать с прогоревших помещиков, то мирить перессорившихся наследников какого-нибудь сельского богатея, а подчас и мужа с женой, то опозновать и оформлять в последний путь утопленника, то ловить воров и конокрадов… Вот по этой-то части он и стяжал себе славу на весь уезд.
Прославила его трехлетняя борьба со столь же знаменитым в те времена конокрадом Ванькой Вьюгой, именем которого я назвал одну из своих повестей, в которой описал действительно бывшие события и перипетии этого сельского детективного романа. Но этот эпизод был лишь наиболее блестким пятном на карьере Баулина, а основой ее было глубокое знание урядником крестьянской психики, понимание крестьянской души и глубокая, кровная, хотя и суровая любовь к своему брату-мужику.
– Простите его лучше, ваше высокоблагородие, – говорил он не раз помещикам, рапортуя о поимке порубщика в их лесах, – в острог попадет, – что из того хорошего? Там добру не научат. А уж дозвольте лучше, я сам ему военную дисциплину покажу.
Ну и показывал… И в зубы и по морде. Но все были довольны: и помещик, и сам нарушитель закона, и «опчество».
Случалось Баулину разрешать и иные задачи, очень далекие от круга административных обязанностей урядника, например, выступать в роли врача-психиатра по лечению кликуш. Кликушество – страшная психическая болезнь, бывшая широко распространенной среди крестьянок. Кликуши, по их словам, ощущали в себе мучающего их беса, и в церкви, когда свяшенник выносил крест или чашу, муки их становились особенно сильными, они падали на пол, корчились в конвульсиях, грызли себе руки и выкликали истошными голосами. Эта болезнь какими-то путями передавалась от одной к другой. Так случилось и в Головинщине. Закликала одна баба, за ней другая, потом целая дюжина… Служить литургию стало совсем невозможно. Батюшка их увещевал, отчитывал, земский врач пичкал бромом, но ничего не помогало. Священник обратился за помощью к становому. Становой покрутился и, хлопнув по плечу Баулина, начальнически пробасил:
– Ну, чтобы ты к Покрову мне все это покончил! Я на тебя надеюсь, Баулин.
И что ж? Покончил с массовым психозом Баулин. Излечил всех кликуш. На престольном празднике в день первого Спаса, окружил их всех сотскими перед церковью и произнес такую речь:
– Видите, вот куцапка, – продемонстрировал он свой лечебный инструмент, – так вот, этой самой куцапкой покажу я вашим бесам военную дисциплину. Какой черт первый голос подаст, тому живым не быть…
Переглянулись кликуши и больше уже не выкликали. Распространение массового психоза было прекращено.
Имел ли урядник Баулин свободное время, я не знаю. Думаю, что не имел. Всегда он был или в пути по какому-либо неотложному делу или в волости корпел над канцелярскою частью, которая ему давалась с большим трудом. Ведь образование-то у него было всего один класс начальной школы, да еще в учебной команде кое-как грамоте и счету подучили. Вот и все. Но что же помогало уряднику Баулину справляться с его огромной, всесторонней, требующей беспрерывного напряжения и глубокой вдумчивости работой? Думается, что только его природная сметка, сметка русского человека, с одной стороны, и глубокая любовь к этому русскому человеку – с другой. Произнося слово любовь, я не вкладываю в это понятие обычных «народнических» представлений, слюнявой жалости к «многострадальному, безответному народу-богоносцу». Любовь Баулина была суровой и уложенной в те рамки, которые выработала в нем самом военная служба. На ней, на действительной службе, воспитывали его, вырабатывали в нем чувство и сознание долга, уважение к закону, иерархические представления в их бытовых формах. Став урядником, он сам стал воспитывать поднадзорное ему население на той же незыблемой, для него основе, в тех же правилах мышления и внешнего поведения. Поднадзорные были ясны и понятны Баулину до самой глубины их душ, и он сам был столь же глубоко понятен им. Отсюда близость и координированная совместная деятельность власти и общества по охране своего внутреннего распорядка. Несомненно, что только при этом условии взаимного понимания и координации действий урядник Баулин мог успешно управлять своим двадцатитысячным общественным организмом.