Людоед — страница 17 из 32

Совсем стемнело, утро обратилось вспять невыносимым вероломством. На столе оставалась холодная каша. Эрнст подумал, что, возможно, стоит заново пожать Кромуэллу руку, сходить еще за кофе. Он потерял нить, долгую цепочку вируса, что держит человека на якоре при его нации, вынуждает действовать в ее политике, сиять в ее победе и умирать в ее разгроме; утратил смысл жертвы, осады, шпионажа, смерти, социал-демократии или воинствующего монархизма. Потерялся он, газеты разметало по отвесным утесам, проволоки свернулись витками, врезались в снег. И он молился за едой, ничего не зная о коллективной борьбе ненавистного Пруссака и гения Гунна, не зная ничего об окружающем мире, наручниках, блокаде. Тот воздух, зримо сочась под окном, через фруктовый сад и изрытый норами стог сена, весь кишел красными и желтыми проводами, целовал встревоженного обер-лейтенанта и глупого подрывника, курящего свою трубку в воронке. Глаза жгло; средь дуденья свистков он оставлял лоскутья в легких, этот желтый туман. Он вползал в окно, гора соскальзывала ниже, рельсы уступали вязнущим в атаке ногам.

— Их хорошо обучили, — сказал Кромуэлл, — весной долины падут… расширение… мы должны добиться технического развития. Ни у единой нации нет нашей истории. — В портфеле у него лежал список из семисот заводов, где локомотивы разворачивались на поворотных платформах, а над низкими кирпичными зданиями нависала вонь кордита. Мир измеряется восходом и паденьем этой империи.

Управляющий гостиницы брился и вскоре спустится. Нянечка, румяная и молодая, держалась, как мать, улыбаясь ребенку в темноте. В окрестностях Камбре[31], где фланговому продвижению Союзников не удалось оттеснить крайне правое крыло германцев, полупогребенной в листве и снегу лежала на развилке глиняных дорог мыза, уничтоженная артиллерийским огнем. Там Купец, без мыслей о торговле, одетый лишь в серое, все еще жирный, в первый свой день на фронте погиб и застрял, стоя по стойке смирно, меж двух балок, лицо запрокинуто, сердитое, обеспокоенное. В открытом рту покоился крупный кокон, торчащий и белый, который иногда шевелился, как живой. Брюки, опавшие вокруг лодыжек, наполнены были ржою и клочьями волос.

Когда Стелла проснулась, ею по-прежнему владела греза; не отпускала ее в тусклом свете. Заглянула в постель Эрнста — и увидела лишь маленького черноволосого Христа на подушке, глаза широки и недвижны, он дрожал и одной тоненькой ручкой отмахивался от нее.

— Maman, — воскликнул под окном детский голосок, — старый конь сдох!

Похоть

Всю ночь напролет, невзирая на грохот вагонных колес и ветер, колотивший в шаткие оконные стекла, Эрнст слышал вой собак в проезжих полях и у насыпи. Халат висел у него на плечах и схвачен был у горла, тяжкие складки грубы и темны, проштампован ротной печатью как Собственность железной дороги. Халатами завалили все пустые купе, тусклый огонек покачивался над головой, а холод становился до того суров, что проводник, кому беспрерывно хотелось взглянуть на их документики, был раздражен, назойлив. Купе — или же салон — общественного бежевого цвета, неприбранное, с зелеными шторками и узкими сиденьями, раскачивалось туда и сюда, швыряя кругами ничем не затененную лампочку, громыхая их багажом, наваленным у тонкой двери. То определенно выли псы. Прижав лицо к стеклу, Эрнст слышал галоп их лап, скулеж и сопенье, раздававшиеся между воем. Ибо в отличие от величественных псов, каких можно отыскать в земле перекати-поля, прославленных своею сокровенной меланхолией и ленивой высокой песнью, кто вроде бы всегда сидит на корточках, отдыхая и лая, эти собаки мчались вместе с поездом, цапали зубами соединительные тяги, клацали на фонарь тормозного вагона и вели беседу с бегущими колесами, заклиная впустить их в общий салон. Они б вылизали тарелку молока или высосали кость, что человечьему глазу покажется сухой и выскобленной, не пачкая изношенные коридоры половиков, и под зеленым огоньком не стали б жевать периодические издания или драть когтями каблуки проводника. Как заплатившие за проезд пассажиры, они б поели и подремали, а в конце концов спрыгнули бы с неохраняемых открытых площадок между вагонами в ночь и стаю.

Маленькая паровая труба, позолота ее давно облупилась от копоти, согнутая, как локоть, принялась дребезжать и пыхтеть, но после еще нескольких тычков, еще нескольких свистков паровоза, тужившегося в голове поезда, — скончалась. Допущенная к проезду вонь пыли и набивки, озноб под темным потолком паутин усилились, и Стелла пыталась отдохнуть, покуда Эрнст наблюдал, как мимо проходит ночь — раздражающе медленно и слишком уж темно, не разглядишь. Топка у паровоза была маленькая, вся закутанная, верная и на ночь бесстрастная, кочегар клевал носом над лопатой, старый солдат смиренно бродил по пустому багажному вагону, и Эрни, придерживая шаль, размышлял, что за жуткая хворь свалилась ему на плечи. И всего-то показать нужно было, что отвергнутое распятие полудурка, обернутое бурой бумагой, на дне коврового саквояжа. Ночью останавливались они на многих мелких полустанках и разъездах, но никакие пассажиры не садились в поезд и не выходили из него.

Медовый месяц закончился, гора осталась далеко позади, и когда они пошли вниз по дороге — старый конь давно уж отбросил копыта, — Кромуэлл окликнул:

—: Что ж, скоро увидимся, жаль, что вам нужно спешить, — и неловко помахал своим портфелем.

— Не думаю, — ответил Эрнст и вогнал посох в снег. Никого там не было, никого; они путешествовали одни, если не считать псов по снегу, чей край, в лигах позади, был осажден. Но когда следующим утром они втянулись в город, в дас Граб, сотни людей топтались вокруг депо, толкались возле поезда, но не обращали на него никакого внимания. Когда она помогла ему спуститься по железным ступенькам и лицо у нее разрумянилось от мороза, он понял, что все изменилось, что псы обогнали их к месту назначения. Поезд этот уж точно больше никогда не поедет, Эрнст был уверен и знал, что путешествие окончено. Черное лицо машиниста еще спало, бронированный кулак запутался в шнуре гудка, голова подперта предплечьем в окошке без стекла. — Прощай, — сказал Эрнст, соступая в толпу, что курилась паром и дребезжала, как винтовочные пирамиды и лопаты, и ноги, стучащие в бункерах.

Только что прибывшие паровозы стояли на запасных ветках без присмотра, исходя паром, на будки машинистов натянуты лоскутья льда, они ждали там, где их оставили бригады, неучтенные, незаправленные. Толпа топталась вокруг деревянных вагонов, терялись саквояжи; возвращавшиеся солдаты, невстреченные, бежали к посторонним, хохоча, затем отпрядывали в другие стороны. Улицы за вокзалом полнились неопознанными людьми, растранжирившими латунные пуговицы и знаки отличия средь шаек детворы. Некоторые солдаты, выносимые медиками на носилках, помахивали пустыми кружками или дремали под сенью маркиз, а носильщики их пили внутри. Кое-кого укачало, тошнило, пока скользили они дальше под высившимися бандами, избитые до синяков влачившимися железнодорожными цепями, сметаемые грубыми полами шинелей, подброшенные ближе к людной поверхности главной вокзальной залы. Улицы были так же близки, как скользящий темный трюм плавучей тюрьмы, и после непрерывного отпаденья рук и духа, после отступления, предоставляли мало корма для псов, обогнавших поезд. Они б не могли поддержать собак городка — и уж точно не этих солдат.

Стелла несла сумки с тех пор, как оставили гору, и уже привыкла к ним, к тонким кожаным бокам их, проштампованным черными разрешениями, раздутым от ночных сорочек и нескольких памятных вещей, шла она обок его, переступала носилки и держалась как можно ближе безо всяких хлопот. За ночь Эрнст окреп, он ощущал, как мимо поезда проплывает воздух; все они окрепли, приближаясь к городу, das Grab. Выглядел город совсем иначе, вовсе не так, как Эрнст рассчитывал, не темным и безопасным и утомительным посередь земли, а холодным и широким, не протолкнуться от сбитых с толку возвращенцев домой, вещмешки заполнены последними подарками на память. Никаких жучков или насекомых там не было, никаких недвижных поникших клювов и бесформенных крыльев на мраморных стенах. Однако — толпы пред пустыми витринами и нескончаемые белые отряды, собираемые и пересобираемые за зданием суда. Имена, и номера, и приветствия порхали между рядами сочных скучных строений, и они целовались, меняли повязки, всё — посреди улицы.

Эрнст принялся искать Хермана. Ему не хотелось искать старика, отца-рекрута, но чуял он, как гражданин, что зольдата следует встретить. Он заглядывал под одеяла, в повозки, щурясь, присматривался к шеренгам, шел все быстрей и быстрей, но херра Снежа не находил. 

— Эрнст, муж мой дорогой, постой, мы разве в нужную сторону идем?

— Где ты рассчитываешь его отыскать, если не в этой стороне? Все солдаты сюда поступают и движутся в эту сторону.

Каждые полчаса эшелоны сбавляли ход и останавливались на скотопригонных дворах, усталые тормозные кондукторы соскакивали наземь, а войска спешили из вагонов; каждые полчаса улицы еще больше заполнялись драными накидками и размашистыми руками, а на углах оставались забытыми вещевые мешки и коробки. Все солдаты, похоже, считали, будто их кто-то встречает, и, куря первые свои папиросы, с ручными гранатами, еще притороченными к ремням, они вроде бы наслаждались поисками, хотя бы недолго. В любом другом месте, кроме das Grab, такими радостными они б не были. Музыкантов, игравших некогда в «Шпортсвельте», собрали у верхнего окна пустой комнаты, и солдаты, приближавшиеся издали, слышали мелодию, подхватывали ее, пели, покуда шли мимо, а потом ее забывали. Именно в том единственном месте перед окном звучала какая-то музыка. Эрнст долго искал своего отца, ведя Стеллу через полгорода, пока наконец не достигли они дома.

За предместьями могилы, дальше запертых амбаров на окраине городка, за открытыми дверными проймами и крашеным скотом — дальше, мимо тех сотен миль полей и коровников, где старый Херман наелся до отвала и ужин свой вывалил в канаву, — все дальше, мимо тех последних аванпостов и узлов связи, дальше к морю Американская Блокада оборачивалась в тумане сперва в одну сторону, а затем в другую. Еще несколько ящиков, да бочонок, да апельсин-другой утопли в пене. В этом поле хорошо организованной блокады не было шума, если не считать холодного плеска волн да шлепанья весла, уключинами наружу, о голубой прилив.