Людоед — страница 11 из 30

лавках Ситэ. Группа развеселых жандармов вывалилась из казармы и с гоготом расселась по двум грузовикам. Однажды, рано утром, рабочие археологической службы разложили у подножия соборной башни, рядом со вскрытыми могилами, скелеты монахов-бургундов; фотографы с озабоченными минами принялись расставлять треножники и измерять расстояние до «объекта» под любопытными взглядами прохожих. Жан Кальме долго рассматривал оскал черепов, их пустые глазницы, зубы, которые студентка-практикантка очищала от песка осторожными движениями тоненькой кисточки. Ему объяснили, что захоронения относятся к началу средневековья: одно кладбище располагалось на вершине холма, и церковь построена прямо на могилах, второе — монастырское — на северо-восточном склоне; именно его сейчас раскапывали и фотографировали. Жан Кальме с каким-то тайным страхом нагнулся над скелетами: гляди-ка, совсем целенькие, и еще этот жуткий насмешливый оскал!.. Одна из его учениц сунула цветок герани в зияющий рот мертвеца. На мгновение белокурые косы маленькой бургундки коснулись останков святого, вернувшегося из небытия.

Жан Кальме поставил машину во дворе гимназии. На каменных скамьях стайками сидели мальчишки и девчонки. Раздался звонок. Жан Кальме шел по лестнице вместе со своим коллегой, преподавателем французского языка Франсуа Клерком. Он любил Франсуа Клерка за его независимый нрав, за то, что тот пишет и публикует стихи. На последней ступеньке Франсуа остановился и сказал:

— Хочешь, прогуляемся на будущей неделе? Можно съездить на твоей машине в Бруа, посидеть где-нибудь в кафе. Что ты об этом думаешь?

Спокойная, веселая улыбка Франсуа Клерка, прямой взгляд его серых глаз говорили: «Признайся, последнее время ты не в своей тарелке, такая прогулка будет тебе полезна, да и мне тоже». Они договорились созвониться, прошли бок о бок еще часть коридора, по которому теперь мчались опоздавшие ученики, и, обменявшись рукопожатием, расстались. Жан Кальме вошел в свой класс.

* * *

Они ехали в Бруа окольными дорогами, и Жана Кальме в который уже раз потрясла красота местной природы. Черные свечи елей высились среди рыжего великолепия дубов и осин. Луга розовели под бледным утренним солнцем. Стада кротких грузных коров неспешно передвигались по пастбищам, тихонько позвякивая боталами, как в детских стихах. Между холмами неожиданно возникали деревушки — острые шпили колоколен, приземистые шале под красными черепичными крышами, фермы, похожие на укрепленные замки; на дороге то и дело встречались тракторы с прицепами, везущие свеклу и картофель; туго набитые мешки стояли рядками, точно монахи на помосте. Водитель приветливо поднимал руку, ребятишки в передничках махали, кто косынкой, кто фуражкой. Тьерран, Молонден, Комбремон…Местность становилась все более холмистой и таинственной: дорога теперь шла через пустынные зеленые ущелья, густо заросшие темными елями, над которыми метались стаи дроздов. Жан Кальме любил такие безлюдные, овеянные легендой места, где ночами под оранжевой луной бегают заколдованные лисы. Он вел машину не торопясь; Франсуа и сам он, точно сговорившись, хранили молчание. Их зачаровал этот осенний пейзаж — трава, усеянная цветочками бессмертника и жемчужной росой, легкое марево, суетливые птицы, огненно-красная стена кустов, дорога, петляющая по колючему лесу, дымные костры на пригорках, где дорожные рабочие стоя пили пиво и по очереди со смехом потягивали одну сигарету.

Теперь машина спускалась к Бруа; река уже поблескивала за плакучими ивами, посреди широкой зеленой равнины. Горизонт скрывался за мерцающей дымкой тумана. Вода ходила серебристой рябью между камышами и поникшими косами ив; окружающий пейзаж лучился несмелой прохладной прелестью, которая опьяняла, возвышала душу Жана Кальме. Он наслаждался созерцанием дороги, реки и леса, укрытых флером тумана. Поставив машину под тополем, друзья подошли к берегу и сели. Полдень. Колокола ближайшей деревни зазвонили на все голоса. Жану Кальме представилась пляска медных языков на башнях, тесные булыжные площади перед каждой церковью, стрельчатые своды, едва различимые в полумраке, паперть, где умывается или мирно спит полосатая кошка.

Франсуа растянулся на низкой траве и закрыл глаза. Жан Кальме разглядывал его тонкое лицо с темной бородкой, обрамлявшей рот; оно постепенно принимало умиротворенное выражение покоя. В свою очередь он улегся на пригорке и сразу почувствовал спиной холод от земли; сухая жесткая трава царапала ему шею. Франсуа закурил. Он напевал какую-то мелодию. Жан Кальме тоже принялся насвистывать песенку; солнце растопило туман, и в голубом небе встали ослепительные склоны Фрибурга. Прикрыв на минуту глаза, Жан Кальме вслушивался в журчание вод Бруа. Этот веселый, звонкий голос реки то и дело прерывался, как будто вода замедляла свой бег и, отдохнув, снова торопилась вдаль, ласково омывая по пути травянистый берег, тихо бормоча что-то свое в ямах, промоинах и неровностях мокрой земли. Жан Кальме любил эту воду, как сестру: она текла в нем самом, она пересекала его, словно этот луг, уносила вдаль, к лесистым холмам, к пастбищам, к немецким городкам, к Рейну… Франсуа Клерк встрепенулся, сел, и друзья побеседовали еще с четверть часа на солнышке. Потом они проехали вдоль Бруа к Люсану и там зашли пообедать в кафе «Железнодорожное» — длинный, странно изогнутый зал, где посетителей обслуживала молодая, соблазнительного вида хозяйка, а вина разносила ее помощница, горластая француженка. За столиками сидели в основном клиенты-одиночки — коммивояжеры, вокзальные служащие в синих спецовках; рядом с баром расположилась шумная компания игроков в карты. Француженка величественно фланировала между столами, огрызаясь на посетителей и громко хохоча. Жан Кальме ел спокойно и со вкусом; вино было хорошее, жаркое благоухало тимьяном и лавровым листом, а веселая застольная беседа друзей придавала трапезе дополнительное очарование. Франсуа рассказывал глупую историю, приключившуюся недавно с одним из их коллег, который начал писать письма двум своим ученицам, неразлучным подружкам весьма игривого нрава; сначала его послания были вполне невинны, затем в них появились нескромные намеки и стишки, от раза к разу все более бесстыдные. Далее последовало несколько интимных свиданий за ужином, куда девчонки являлись весьма легко одетыми; в конце концов они стали хвастаться своими подвигами. Одноклассники, не любившие этого учителя, возмутились. Франсуа рассказал о расследовании, проведенном директором, и реакции учителя, получившего жестокий разнос. Один из его стишков ходил по рукам в гимназии; Франсуа с хохотом продекламировал его:


Не будьте жестокой, блондинка,

Не будьте коварной, брюнетка!..


Обе ученицы тоже смеялись над незадачливым ухажером. Однако директора эта история отнюдь не развеселила. Он затеял целое следствие, набросился на учителя с угрозами.

— Парень просто спятил со страху, — рассказывал Франсуа Клерк. — Он начал оправдываться, совсем заврался и вертелся, как уж на сковородке. Этот скандал случился на прошлой неделе. Вот увидишь, после каникул вся гимназия будет в курсе. Жалко мне этого дурака Верре. Фашист несчастный! С такой-то рожей бегать за девчонками!..

Верре и впрямь выглядел необычно: массивная, словно вросшая в плечи голова придавала ему вид огромной сплющенной жабы; серо-зеленые рубашки, в которых он щеголял, усиливали это сходство. Правда, его топорное лицо украшали большие печальные глаза, трогавшие сердце Жана Кальме. Говорили, будто Верре когда-то выгнали из интерната за педерастию.

Неужто это правда? О нем было известно только, что он женат на какой-то то ли австриячке, то ли немке, много его моложе. В своем шкафу в учительской он повесил вырезанную из «Штерна» фотографию Гудрун Эсслин, безжалостной террористки и любовницы Баадера.

Жесткое чувственное лицо под каской белокурых волос. Она занималась поджогами, «мочила» противников, «брала» банки. Разумеется, дочь пастора. Верре целую зиму был ее учителем в одном из лицеев Штутгарта. Ей было тогда семнадцать лет. Засим последовали дебоши, преступления, банда Баадера, взрывы гранат, шумная кампания в газетах…

Она ушла из его жизни. А Верре стал жить дальше с этой странной смесью гордыни и униженности, со своей жабьей физиономией и кургузыми брюками, своими патетическими вздохами и скорбными глазами; единственной его утехой были короткие набеги в «Епархию», где он сидел за рюмкой кирша, пытаясь развеять тоску и мечтая… о чем? Или о ком? О мокрушнице из группы Баадера? О юной пасторской дочке из Штутгарта, которую заставлял декламировать Ламартина? О мальчиках из ЛФВ <Лига французских волонтеров.>, с которыми уже не надеялся встретиться на равнинах Померании? О коротких штанишках и пижамках в дортуаре интерната? О двух смазливых кошечках, которые завлекли его, а потом, после истории с ужинами, бросили на произвол судьбы? Наверняка обо всем этом вместе, медленно проворачивая в голове мысли, как смакуют горечь ностальгии; не эта ли горечь заставляла его ронять широколобую голову на красную скатерть? Он боготворил все немецкое. Жан Кальме часто беседовал с ним о поэзии, и Верре со странным воодушевлением цитировал то Шиллера, то Гейне, то Клейста, то Юнгера. Однажды, встретившись довольно поздно вечером, они зашли в прокуренное кафе выпить пива, и Верре при виде совсем молоденькой девчонки и кавалера, который тащил ее за руку сквозь толпу, с сияющими глазами продекламировал Гете:


Du liebes Kind, komm, geh ink mir;

Gar schone Spiele spiel' ich mit dir…


Дитя, оглянися, младенец, ко мне;

Веселого много в моей стороне…

(Пер. с нем. В. А. Жуковского)


Но тотчас же его лицо погасло, омрачилось тяжкой печалью, и Жан Кальме сочувственно, без обычного стеснения, коснулся квадратной руки своего коллеги.

… — Ты думаешь, он выдержит все это? — спросил Франсуа Клерк, отвлекая Жана от размышлений. — Он же совсем чокнутый.

— Мне кажется, он сам от этого страдает, — отвечал Жан Кальме, вспоминая скорбный взгляд Верре. — Этот тип обладает утонченной душой и очень одинок. Ему просто не повезло.