Людоед — страница 16 из 30

е скользил по молочно-белой дороге в теплое материнское убежище. Он задыхался от восторга.

И внезапно в нем словно замкнулся ток.

Его сотряс холодный панический ужас.

Перед ним разверзлась пустота, он стоял, одинокий, всеми покинутый, на вершине скалы, круто обрывавшейся в морскую бездну. Кто заманил его в ловушку, кто бросил на этой страшной высоте? Он не знал. Но безжалостный приговор, вынесенный ему тенями предков, приведен в исполнение, и из самой глубины его существа — сожженного волка, изгнанного правителя, растоптанной презренной твари — вырвался ужасающий вопль, какого не издать отныне ни одному человеку.

Стыд пронзил его раскаленным железом.

Его член вяло упал на живот.

Жан Кальме замер.

Кошечка все еще двигалась; Жан Кальме знал: она делает вид, будто ничего не заметила, и исступленно, всеми фибрами души, жаждал чудотворного слова, которое наделило бы его силой, оживило и вырвало из царства мертвых. Но она сделала непоправимый жест: коснулась пальцем увядшего пениса. И в тот же миг прогремел гром, и доктор, восставший в сиянии облаков, бросился на девушку, подмял под себя, овладел ею, выпустил из рук, разбитую, оскверненную, и снова грубо взял, воспламенив ее кровь, залив семенем, ввергнув в экстаз.

Доктор, хохочущий во все горло…

— Ну, что же ты, мой жалкий сын? Мало витаминов съел, что ли? Силенок не хватает?

Бери пример со своего старого отца. Больной, мертвый, сожженный, он все равно заставляет женщин плясать на кончике своего жала. И эту тоже, слышишь, ты, хиляк убогий! Твою Кошечку. Ха-ха, твою! Если ты не способен отодрать как следует свою подружку, нечего было и лезть к ней!

Вот что орал доктор своему уничтоженному сыну. Сыну, для которого настал конец света.

Кошечка снова легла, прижалась к его недвижному телу, коснулась губами виска и замерла в темноте. Прошло несколько минут.

— Хочешь переночевать здесь? — спросила она наконец.

— Нет, — коротко ответил Жан Кальме.

Он разыскал на ощупь свою одежду, прощально тронул рукой лоб девушки, которая не шевельнулась в своей постели, и вышел в холодную ночь.

Переходя улицу Ситэ, он взглянул на окно комнатки, которую покинул минуту назад, и то, что он увидел, окончательно добило его, преисполнив сладкой и яростной печали: на подоконнике стояла бутылка молока, так ясно напомнившая ему первые образы детства. Когда он садился в свою машину, по его лицу градом катились слезы.

* * *

Изабель умерла 23 апреля, в понедельник, на Пасху; она протянула больше, чем ожидалось; под конец она уже не вставала с постели — разве лишь на несколько минут, чтобы принять друзей, каждый день собиравшихся в ее комнате.

Ее похоронили в Креси.

Гроб провожало множество людей — огромная толпа подростков в джинсах, чинная вереница крестьян в траурной одежде, со шляпами в руках.

Жан Кальме не был на погребении.

Ему все рассказали на следующий день — только что кончились каникулы, над Ситэ гулял легкий ветерок, небо было яростно-синим, на улице Мерсери шумные стайки детей разбегались после уроков, кто куда.

Жан Кальме терзался стыдом. Как мог он предать Изабель?! Он навестил ее всего один раз, в день ее рождения, 20 марта; одноклассники ели пирожные, откупоривали бутылки вина, слушали записи Леонарда Коэна, Джоан Баэз, Донована, Боба Дилана.

Всю свою оставшуюся жизнь Жан Кальме будет корить себя, что не был на похоронах Изабель. Ну зачем он наглотался в тот день снотворных, которые повергли его в свинцовый непробудный сон, так что он очнулся только к пяти часам вечера, когда в Креси уже сидели за поминальной трапезой?! Он не осмелился показаться родителям Изабель, ее родне и школьным друзьям, он испугался. В тот миг, как он узнал о смерти своей ученицы, его охватил какой-то мерзкий, стыдливый страх, что его упрекнут: вот, мол, ты, никчемный, ненормальный холостяк, жив, а эта красавица девушка лежит в могиле! Что вы здесь делаете, месье Кальме?

Ах, плачете? И заодно нежитесь под этим ласковом солнышком, не так ли? Лучше бы вы заняли место нашей дочери, уважаемый! Вы испоганили свою жизнь, а она… Да и то, не слишком ли много чести! Как подумаешь — дожить до тридцати девяти лет и годиться лишь на то, чтобы копаться в изысках поэтов-декадентов! Какой позор, месье Кальме! Вы еще колеблетесь? Ну что ж, взгляните на нашу дочь последний раз, а теперь закроем гроб, сбросим его в яму и пойдем выпьем стаканчик на ферме наших стариков. А к вину подадут еще булочки и пирожные. Как раз годится, чтобы подсластить вашу трусость, верно, месье Кальме, господин ученый преподаватель латыни в нашей гимназии?!

Жан Кальме рассматривал фотографии, сделанные на похоронах, и, превозмогая себя, слушал рассказ своих учеников.

Вот и все. Кончено. Одноклассники часто вспоминают об умершей подруге. Жан Кальме видится с Кошечкой почти каждый день. Нередко кто-нибудь из учеников приносит ему сочиненные стихи или песню, с неизменным посвящением, которое вновь обжигает его стыдом и скорбью — «Памяти Изабель».

Липы уже оделись листвой, и ее аромат напоминает о близости лета.

* * *

Однажды, погожим апрельским деньком, Жан Кальме встретил на берегу озера кота и пошел за ним следом. Кот наговорил ему множество разных вещей:

— Ты ничего не понял, Жан Кальме. Ты просто болван, жалкий тип, ты катишься по наклонной плоскости. Я тебя очень люблю, Жан Кальме, у тебя полно всяких достоинств, но отчего ты непрерывно творишь глупости?

Жан Кальме спокойно шел за хвостатым оракулом, слушая его крайне внимательно.

— Вот посмотри на меня, — продолжал кот. — Разве я терзаюсь так, как ты? Разве меня мучат угрызения совести или печаль?

— У тебя нет отца, — отвечал Жан Кальме, споткнувшись о белый камень на дорожке.

— Скажешь тоже! — фыркнул кот и поднял к безоблачному небу черный хвост, обнажив розовый анус.

Жану Кальме было хорошо. Справа, вдоль узкой тропинки, тянулись зеленые изгороди и нагретые солнцем стены, слева лежало озеро, уже начинавшее краснеть перед закатом.

— Какая красота! — сказал кот. — Спеши порадовать свой взор, свои чувства, свою душу, Жан Кальме! В один прекрасный день наступит конец и ты уже не сможешь тешиться радостями живых. Видишь тот белый кораблик, бегущий к Эвиану? Полюбуйся же этой блестящей точкой на изумрудно-красных волнах! Видишь ли ты Савойю, ее голубые и сиреневые вершины, где звенят бурные каскады и камни с гулким стуком летят в пропасть? А эти туманы, ползущие с берегов Роны? А болота, полные лягушачьей икры и юрких ужей в глубине сонных вод, куда не проникают багровые лучи заката? Помнишь ли ястребов, парящих над горными хребтами?

— А ты, кот, — спросил в свою очередь Жан Кальме, — помнишь ли ты своего отца?

Он тотчас пожалел о своем вопросе, ибо кот повернулся и взглянул на него с насмешкой.

Однако они продолжили свой путь. С минуту оба молчали. Солнце, яркое, как апельсин, висело над озером, играющим золотыми блестками.

Кот первым нарушил молчание:

— Жан Кальме!

— Я здесь, — откликнулся Жан Кальме.

— Думал ли ты уже о смерти, Жан Кальме? Постой, не отвечай. Я говорю с тобой не о смерти других людей. И не о том, как отзывается она в твоей душе. И не о твоих драгоценных кладбищах. Я говорю о твоей собственной смерти, Жан Кальме. Размышлял ли ты когда-нибудь о твоем небытии?

— Кот не быть веселый, — сказал Жан Кальме. — Злой кот задавать грустный вопрос для свой товарищ. Товарищ не понимать, зачем злой кот вести такая речь.

— Кончай кривляться, — буркнул кот. — Отвечай на вопрос о твоей смерти. Что ж ты молчишь? Ты ничего не понял, Жан Кальме. Ты жив лишь наполовину. Ты догораешь, ты — пепел, еще более эфемерный, чем прах твоего отца. А твоя кровь? Твоя еще не старая плоть?

Твой мозг, полный веселого безумия? Что за дурацкие шутки, Жан Кальме! Дух Диониса или ничего! Пан или смерть! Спасение в поэзии — или последний путь к последней пещере самой распоследней горы Греции или бог знает где еще. В глубину самых древних мифологий — или в костер каждого часа. Решайся, делай выбор, Жан Кальме, иначе ты погиб!

Кот шел гибкой волнообразной походкой, ловко минуя острые камни; шерсть его лоснилась на солнце. Жан Кальме восхищался едкой уверенностью суждений животного и слушал его как зачарованный. Кот был прав. Абсолютно прав. Он, Жан Кальме, погряз в трясине отчаяния; сможет ли он когда-нибудь выбраться оттуда? Ну и хохотал бы отец, если бы увидел его в компании этого хвостатого пророка… А впрочем, к черту отца. И тотчас же воспоминание о багровом лице доктора пронзило его судорожным ознобом. Он взглянул на красивого гибкого зверя, увидел его силу, увидел его хитрость, увидел, с каким удовольствием тот шагает по тропинке, и решил слушаться его. Слушаться буквально во всем. Да, нужно быть счастливым. Нужно бежать от мрачной бездны отчаяния, которым он упивался все эти долгие годы.

Теперь ничто не остановит его.

И в то же мгновение кот угадал, что больше не нужен Жану Кальме, ибо тот согласен с ним. Свернув направо, он взбежал по тропе, идущей в гору, к домику, обвитому плющом, юркнул в изгородь и исчез.

Жан Кальме подивился этой встрече; в грациозных повадках животного ему чудилась колдовская красота, в его бегстве тайна, а в речах — Божественное предостережение. Он вспоминал свой приезд в Уши, прелесть набережных, фасады старинных отелей, позолоченные вечерним солнцем, террасы кафе, полные молодых людей. И часы, проведенные там после крематория, и поминальная трапеза, и скрытое ликование, а за ним тяжкая депрессия. Что же я делал с тех пор? — вопрошал он себя. А этот скандал в «Епархии»? А комнатка в Нижнем Ситэ? И он твердо решил покончить с безумием, быть спокойным, быть счастливым, обрести безмятежную радость, силу и веру.

* * *

В последующие недели Кошечка была чудо как нежна и добра, и Жан Кальме провел у нее много ночей. Он забирался в кровать поближе к стенке, где висел плакат с пантерой, Тереза обнимала его, принимала в себя, ласкала долгими часами напролет. Теперь Жан Кальме любил ее по-настоящему, он стал ее любовником, она говорила, что счастлива, и он тоже был счастлив все эти первые майские дни, когда птицы Ситэ будили их своим щебетом на заре, в теплом забытьи блаженства.