атическом духе, буржуазном здравомыслии и презрении ко всяким эфемерным новомодным веяниям. Дворец выглядел строгим, собранным и одновременно воздушным в соседстве с высокими современными зданиями банков — эдакий древний, но крепкий старец, сидящий на сундуках с золотом.
Эта мощь невыносимо раздражала Жана Кальме. Его ученики уже пришли в себя и потешались вовсю, изучая патриотические призывы и гербы кантонов на фасаде. Некоторые из них затянули революционные песни, вставляя туда, смеха ради, отрывки из священных швейцарских гимнов, другие приплясывали и кривлялись, изображая ничтожных людишек, подавленных окружающим великолепием. Веселье достигло апогея, когда на площадь церемониальным шагом вышел отряд военного училища во главе с юным капитаном, украшенным темляком. «Zu miiin' Befehl, Halt!» <Слушай приказ: стой! (нем.)> — скомандовал он. Сорок фуражек мигом задрали козырьки к куполу Дворца, сорок мундиров застыли на месте, сверкая, точно пряники с глазурью; зычное «сми-и-и-рно!» заметалось эхом в колоннадах священной площади. Стоя поодаль, Жан Кальме и его класс вслушивались в гортанный диалект офицера, восторженно описывающего бесчисленные достоинства Дворца.
Затем они отправились дальше; спустились вниз по тесным улочкам с аркадами, постояли минутку у знаменитых башенных часов с церемонно выступающими фигурками в старинных нарядах, миновали еще множество банков, загадочным образом повторяющих стиль храма Федерации — фронтон-купол-колоннады, задержались у зданий посольств, чьи решетки, гербы и бронированные лимузины с белыми колесами, стоявшие у парадных подъездов, напоминали пародии на шпионские фильмы, закусили сосисками и пивом прямо на улице, на ветру, усевшись тесными рядами на зеленые скамейки бульвара над Ааром <Река, протекающая через Берн.>, пошвыряли пустые бутылки в воду, чем заслужили строгий выговор смотрителя, обозвавшего их Welsch' student <Иностранные студенты (нем.).>, громогласно спели в ответ строфу «Интернационала», к великому возмущению шокированного старика, и, наконец, добрались до Медвежьей ямы, где пришли в чисто детский восторг.
Яма представляла собой широченный, мощенный плитами колодец, разделенный на несколько отсеков; в центре высился толстый разветвленный древесный ствол-мученик, дочиста ободранный медвежьими когтями. На дне ямы, в первом отсеке, огромный медведь с темной лоснящейся шерстью развлекал зрителей, вставая на задние лапы и комично подражая нищему, выпрашивающему милостыню. Он умоляюще протягивал вверх передние лапы, разводил ими, снова складывал, вращал круглыми глазами, но при этом его гибкие движения, острые зубы, струйка слюны, стекавшая с длинной подвижной морды, а главное, страшные кривые, длинные, как кинжалы, когти придавали ему вид не столько смешной, сколько свирепый.
Медведь с ворчанием приплясывал, встав на дыбы. Кто-то бросил ему несколько морковок; зверь проворно опустился на все четыре лапы, стуча когтями, подбежал к лакомой добыче и с громким хрустом сжевал ее. Жан Кальме вспомнил историю, услышанную в детстве, когда его привезли сюда родители: сторож отлучился за покупками, именно в этот момент в яму упал мальчик, и никто не смог ему помочь; медведь сожрал ребенка прямо на глазах обезумевших родителей и публики! Доктор рассказывал этот случай со всеми леденящими душу подробностями, нахваливая стремительную реакцию зверя, его ненасытную прожорливость, и под конец добавил, как-то странно и пристально глядя на сына: «Знаешь, он сожрал его целиком, только и оставил что пару ботиночек». Ну вот, опять доктор. Опять отец. Уж не вселилась ли его душа в этого мощного косматого самца, хозяина и обитателя ямы? Уж не он ли возродился в этом звере, желая еще раз подавить, уничтожить своего младшего сына?
«Только и оставил что пару ботиночек!» Жан Кальме с ужасом вспоминал отцовский рассказ и собственный испуг, невольно ища взглядом на дне ямы, среди огрызков овощей и свежих экскрементов, следы жуткого пиршества, брызги крови и пару крошечных детских башмачков, которыми пренебрег зверь.
Но ученики Жана Кальме уже громко восторгались чем-то на другом краю колодца, девочки звали его, и он, обогнув колодец, подошел к ним. Прелестная сцена, которую он увидел, заставила его позабыть давний кровавый случай. В отсеке сидела толстая вальяжная медведица с тремя медвежатами в белых «манишках»; детеныши резвились вокруг матери, прыгали, падали, кувыркались и с явным удовольствием принимали ее шлепки. Медведица внимательно следила за своим потомством; казалось, будто она смеется. И в самом деле: она разевала пасть так, словно улыбалась, приводя зрителей в восторг. Вдруг она сильным ударом лапы отбросила одного из медвежат к каменной стенке; детеныш, удивленный, а может быть, и ушибленный, заверещал и испуганно замер под ярким солнцем, тогда как мать звала его к себе плаксивым рявканьем.
Жан Кальме отвернулся от ямы и взглянул на своих учеников. Перегнувшись через каменный бортик и инстинктивно крепко вцепившись в край, они любовались медведями, забыв обо всем на свете. Внезапно Жан Кальме побледнел, холодок пробежал у него по спине, к горлу подступила тошнота: по другую сторону ямы возникла обнявшаяся юная парочка — Марк и Тереза; они стояли там, прильнув друг к другу, не разнимая рук, одинаково прекрасные на фоне сияющего неба… Жан Кальме пошатнулся. Закрыл глаза. Вновь открыл их. Те двое стояли в прежней позе, слившись в объятии и словно желая напомнить ему о позорном фиаско в тот день, когда он впервые остался у Терезы. И о его возрасте. И о том, что отныне ему следует держаться подальше от комнатки в Ситэ. И больше не видеться с девушкой…
Смертельные ядовитые стрелы ревности пронзили сердце Жана Кальме. Он стыдился этого чувства, ибо любил искренне — любил их обоих, и Терезу и Марка. Да, он стыдился и жестоко страдал от этого стыда, но еще горше ему было от смутной мысли, которая медленно, но верно разъедала ему душу, облекаясь в безжалостно точные слова: "Импотент! Жалкий ревнивец!
Чего ты ждешь? Уйди, оставь ее в покое! Уступи этому мальчику, не будь дураком! Неужели ты еще ничего не понял?!" Он едва держался на ногах, его шатало, пока он мысленно осыпал себя этими оскорблениями.
Тем временем ученики насытились впечатлениями, отошли от ямы, и они снова пошли бродить по узким старинным улочкам. Яркий дневной свет постепенно сгущался, принимая оттенок не то расплавленной бронзы, не то жженого сахара, спокойный, умиротворяющий.
Группа уже готовилась вступить на мост, охраняемый с двух сторон обелисками, как вдруг наткнулась на поразительное сооружение, вызвавшее хохот и восторженные крики. Жан Кальме, погруженный в размышления и шагавший, как сомнамбула, поднял глаза и буквально оцепенел: он стоял перед фонтаном, в центре которого каменный Людоед пожирал младенца; ребенок был уже наполовину съеден, из окровавленной пасти чудовища торчали только его пухлые ножки и ягодицы. Жан Кальме сощурился, разглядывая статую; сцена была поистине ужасна. Коренастый, широкомордый Людоед раззявил огромный рот с кривыми клыками, свирепо впившимися в детскую спинку; его расплющенный нос, плоские губы, водянистоголубые глаза и зловещая ухмылка внушали ужас и отвращение всем, кто хотя бы случайно бросал на него взгляд. Сразу становилось ясно, что никому не удастся помешать безжалостному злодею завершить свою страшную трапезу. Великан был наряжен в кроваво-красный камзол, бордовые крапинки на зеленых штанах напоминали брызги крови. Мощная ручища сжимала голое детское тельце, не давая ему выскользнуть из широкой багровой пасти. Подмышкой другой руки он держал следующую свою жертву, пухленькую девочку с длинными волосами и личиком, искаженным от воплей и слез; бедная малютка! — близился ее черед быть съеденной. На поясе Людоеда, слева, висел мешок, откуда высовывались головы других девочек и мальчиков, тщетно взывающих о помощи. Все они были смертельно бледны, и эта бледность странным образом контрастировала с красно-коричневой кожей их убийцы. Одному из мальчиков удалось выбраться из мешка и сползти вниз по ноге Людоеда, где он и повис, вцепившись в его штаны, но все это — и судорожные усилия ребенка, и скорченные тельца остальных, и их мольбы и слезы — делало жестокого великана лишь еще страшнее и ничуть не умаляло его чудовищный аппетит. Другой мальчик висел на поясе злодея справа, рядом с огромным ножом. Этот малыш тоже отбивался, упершись ножонками в колено Людоеда, но его сопротивление только радовало этого последнего: великан ликовал, заранее предвкушая, как вонзит зубы в эту еще живую свежую плоть. Веселость Людоеда!.. Жан Кальме вдруг сделал ужасное открытие: Людоед походил на его отца. Может быть, душа отца, вырвавшись из крематория, переселилась в этого отвратительного гиганта, чтобы опять мучить и преследовать его? Да, это был сам доктор, с его мощными плечами, широкой спиной, могучим торсом, излучающим жестокую и жадную силу. Это была его уверенная — даже в самом худшем — повадка, его бесстыжий аппетит, его стальные голубые глаза, дерзко презирающие все и вся, его утробный хохот, обнажавший крепкие зубы. Жан Кальме снова вспомнил давний вечерний ритуал с точением ножей:
— Ух, какой ты хорошенький, так бы и съел тебя! Ну-ка, сейчас мы его слопаем, прямо сырым!
Жан Кальме вдруг опомнился; он совсем забыл про своих учеников. А они тем временем брызгались водой из фонтана; другие покупали в соседнем киоске открытки с изображением Людоеда и с трудом выговаривали длинное немецкое слово Kindlifresserbrunnen — фонтан Пожирателя маленьких детей. Фонтан Каннибала! Жан Кальме подумал о Хроносе, живьем проглотившем свое потомство, о фантастическом Сатурне, пожиравшем своих отпрысков, о Молохе, жадном до крови непорочных юношей и девушек, об ужасной дани, которую Крит должен был платить божественному Минотавру, обитателю лабиринта, — вот кому, вероятно, хватало гемоглобина! Его, Жана Кальме, тоже пожрал родной отец. Слопал с потрохами. Изничтожил. Мстительная ярость сотрясала тело Жана Кальме, ярость против Людоеда-доктора, против всех людоедов в мире, пожирающих собственных сыновей, отдающих собственную плоть и кровь на заклание ради еды, ради удовольствий, ради победы над врагом! Жиль де Рэ! Эржбет Баторий, кровожадный зверь, наслаждавшийся воплями своих жертв! И лютые охотники из Лейпцига и Маянса, что, затаившись в своих логовах, пристально глядели в ночной мрак красными гла