– Я не жду ни милостей, ни награды, – ответил Кривой. – Пусть это доброе дело пойдет лишь в зачет за те невольные прегрешения, которые мне приходилось творить. Скажите только ее высочеству, что я, старый злодей, пришел к ней на помощь в ту минуту, когда, кроме меня, некому было прийти! Больше мне ничего не нужно! Так помните, ваше высокоблагородие, ровно в девять часов! Нельзя терять ни минуты!
– Ну а с наручниками как быть? – спросил Ханыков.
Кривой молча отпер наручники.
– Сидите смирно, ваше высокоблагородие, пусть из смотрового окна кажется, будто наручники надеты. От всего сердца желаю удачи!
С этими словами Кривой вышел из камеры.
Ввиду того что нам уже не придется возвращаться к нему, скажем несколько слов о его судьбе.
Прямо из застенка Кривой отправился в свою квартиру, взял оттуда все, что поценнее, и переехал в заранее купленный и обставленный всем необходимым дом на Выборгской стороне. Хотя Елизавета Петровна знала, чем она была обязана ему, но она помнила добро только тех, кто вертелся у нее на глазах. Поэтому о Кривом совершенно забыли, чему он был очень рад. Там, на Выборгской, его имя ничего не говорило обывателям. После того как Кривой пожертвовал иконостас в свою приходскую церковь, его избрали церковным старостой, и он дожил до глубокой старости, окруженный всеобщей любовью и почтением, а умер в царствование императрицы Екатерины II, искренне оплакиваемый бедняками: при жизни Семена Никаноровича никто не уходил от него без помощи. Так он осуществил свою давнишнюю мечту и сумел после кораблекрушения благополучно довести судно своей жизни до тихой пристани.
XX. На пути к трону
Во дворце царевны Елизаветы Петровны царили уныние и растерянность. Еще с утра царевну расстроила правительница Анна Леопольдовна. Опять произошел неприятный разговор, полный каких-то туманных намеков, неясных укоров.
– Во всяком случае, – закончила Анна Леопольдовна неприятную сцену, – помните, ваше высочество, что дальше так дело не пойдет. У всякого терпения есть границы!
И в тоне правительницы было нечто такое, что заставило Елизавету Петровну почувствовать серьезную опасность.
Царевна вернулась к себе во дворец, но тут ее поджидал вконец расстроенный Лесток. Он получил самые неопровержимые сведения, что его собираются арестовать.
– Давно уже хотят, вы сами это знаете, – волновался он. – Если бы не Каин, быть бы бычку на веревочке! Да и нам несдобровать бы. Ну а теперь дело нешуточное. Боже мой, боже мой! Чем я заслужил такой конец? Вот служи после этого нерешительным принцессам!
Царевна, и без того расстроенная, отмахнулась от него. Лесток отправился к Шетарди, но вернулся от него еще более перепуганным: посол тоже получил какие-то сведения и велел передать царевне, что если она в самом непродолжительном времени не рискнет, то все будет потеряно, первого января ждать нельзя, до этого им всем не сносить головы!
Не успел кончить Лесток, как влетел запыхавшийся Грюнштейн. Он сообщил следующее: гренадерская рота Преображенского полка (наиболее преданная Елизавете Петровне) получила вернейшие сведения, что ее собираются двинуть против шведов; гренадеры волнуются и прислали его сказать, что если царевна не решится повести их, то им придется действовать одним ее именем, что может окончиться печально для всех.
Получив это неожиданное подкрепление, Лесток с удвоенной энергией напал на цесаревну. Он молил, плакал, доказывал, убеждал, однако Елизавета Петровна по-прежнему отделывалась туманными увертками. Наконец, Лестоку удалось несколько поколебать царевну юмористическим по виду, но глубоко верным по существу доводом.
– Да как вы не понимаете, – воскликнул он в полном отчаянии, – что под кнутом я скажу все и погублю всех вас!
Елизавета Петровна знала, насколько труслив и физически невынослив Лесток, и этот довод поколебал ее.
– Хорошо, – сказала она, подумав, – пусть сегодня часам к десяти соберутся все наши! Пусть и Грюнштейн приведет кое-кого из своих! Мы обсудим положение и… если это необходимо, завтра же будем действовать!
К десяти часам вечера во дворец собрались все близкие царевне люди. Из французского посольства пришла одна Жанна. Грюнштейн привел семерых из своих наиболее решительных товарищей. Кроме того, на совещании присутствовали: Разумовский, Петр, Александр и Иван Шуваловы, Михаил Воронцов, принц Гессен-Гомбургский с супругой, Василий Салтыков, Скавронские и Гендрикова.
Лесток и Жанна изложили присутствующим все то, что им удалось узнать; Грюнштейн сообщил об угрозе, нависшей над преображенцами. Но не успел кто-либо высказаться по этому поводу, как дверь распахнулась, и в комнату вбежал капитан Ханыков.
– Ханыков! Где ты пропадал? – воскликнула цесаревна.
– Я был предательски арестован, ваше высочество, и спасся каким-то чудом перед самой пыткой. Рассказывать об этом долго, а терять времени нельзя. Ваше высочество! Вы должны сегодня же рискнуть на все. Сегодня поздно ночью Преображенский полк будет мелкими частями выведен из города, завтра арестуют всех вас. Правительство в точности осведомлено о готовящемся заговоре. Если сегодня же не произвести замышленного, то завтра будет уже поздно!
Все повскакивали с мест. Отвечая на расспросы, Ханыков рассказал в общих чертах, каким образом ему удалось бежать и кто сообщил ему все сведения о замыслах правительницы.
Лесток, бледный, с трясущимися от страха, посеревшими губами, подошел к царевне и сказал:
– Ваше высочество! Момент действовать настал! Неужели вы погубите всех нас, которые всем жертвовали и рисковали за вас? Сегодня или никогда!
– Сегодня! – стоном вырвалось у Елизаветы Петровны. – Но я не могу… Без подготовки… решиться сразу… Это невозможно! Я не могу, не могу…
Лесток подошел к столу и лихорадочно набросал на большом листе бумаги корону и монашеский клобук.
– Выбирайте, ваше высочество! – сказал он.
Елизавета Петровна закрыла лицо руками. Все обступили ее с мольбами, но она, казалось, ничего не слышала.
– Ваше высочество, и вы еще колеблетесь? – раздался чей-то тихий, болезненный голос.
Все с удивлением обернулись и увидели бледную, исхудавшую Оленьку, которая еле держалась на ногах, стоя в дверях.
После трагической смерти Столбина Оленька заболела нервной горячкой и три месяца была между жизнью и смертью. Лесток, врач на самом деле знающий, выходил ее, но и после того она долго пролежала в кровати, от слабости не будучи в силах двинуться с места. Она страшно исхудала, вся ее фигура приняла облик чего-то мистического, неземного. Только глаза, расширившиеся и потемневшие во время болезни, горели волей, страстью и местью.
Вставать и передвигаться без посторонней помощи по комнате она начала всего несколько дней, да и то еле-еле держась на ногах. Ее не считали жилицей на этом свете, и Лесток не раз говаривал, что Оленька живет только потому, что со всей мощью человеческой воли хочет жить для того, чтобы видеть кровь любимого человека отомщенной.
Каким-то странным чутьем Оленька почувствовала, что происходит что-то необычное, требующее ее вмешательства. Кое-как перемогаясь, она добралась до зала совещания; в волнении ее никто не заметил, и, таким образом, Оленька все слышала, не будучи видима сама.
Теперь странный, мистически надтреснутый звук ее голоса заставил Елизавету Петровну вздрогнуть.
– И вы еще колеблетесь, ваше высочество, – повторила Оленька. – Колеблетесь даже тогда, когда у вас нет выбора, нет иного выхода? За что же умер мой Петя, за кого же он пожертвовал собой и мною? Как? Его кровь останется неотомщенной? Так же как неотомщенными останутся кровь и слезы всего русского народа, всех мучеников, пострадавших за свою царевну? Ваше высочество, этого не может быть! Ведь это значит вторично убить всех их, вторично замучить смертными муками! Нет, это – минута слабости, она пройдет!..
Говоря все это, Оленька тихо подвигалась к царевне. Ее глаза горели, не отрываясь от взволнованного, смущенного взора цесаревны. И шла-то она как-то не по-людски – неслышно, как бы не касаясь пола. Так могли ходить призраки, а не живые люди, и призраком казалась она расстроенному уму Елизаветы Петровны.
Подойдя совсем близко к цесаревне, Оленька взяла ее за руку и мягко, но настойчиво подвела к большому образу Богоматери, висевшему в углу. И никого, ни царевну, ни присутствующих, не удивило это нарушение всяческого этикета, малейших сословных перегородок.
– Молитесь, ваше высочество, – настойчиво сказала Оленька, – молитесь Ей, да просветит Она ваш затемненный ум. Молитесь же, ваше высочество, молитесь!
Подчиняясь этой сверхъестественной энергии, Елизавета Петровна упала на колени перед образом и принялась жарко, пламенно молиться. Все ждали, затаив дыхание.
Помолившись, Елизавета Петровна встала и первым делом горячо обняла Оленьку. Лицо царевны сверкало теперь решимостью, мужеством; ей было трудно решиться, но, раз грань нерешимости была перейдена, она уже не знала колебаний, сомнений и удержу.
– Я готова, господа, – сказала она, – готовы ли вы?
Присутствующие криками радости ответили на эти слова, а Оленька со счастливой улыбкой на устах бесшумно рухнула на пол. Ее отнесли в ее комнату, а затем поспешно принялись обсуждать, как приступить к делу.
Совещание не затянулось. До этого времени, когда акт переворота казался чем-то далеким, иллюзорным, горячо обсуждали всяческую деталь и зачастую ожесточенно спорили из-за выеденного яйца. Теперь же было не до того: некогда спорить, когда надо действовать. Да и ничего сложного не было: перевороты, как известно, в России до сих пор совершались совсем просто!
Приказав заложить сани, Елизавета Петровна отправилась к себе, чтобы переодеться. Жанна пошла с ней, чтобы помочь ей. Цесаревна скоро была готова и уже собиралась уходить, но тут ее точно подтолкнуло к аналою, на котором лежала ее фамильная икона, и она опять принялась долго и пламенно молиться.