Крестьян в этой стране называют жеребятами, и мессир Пьер д’Аваллон, побывавший в Суре (Тире), слышал, как меня называли пуланом, ибо я посоветовал королю остаться с пуланами. Тогда монсеньер Пьер д’Аваллон сказал, чтобы я не робел перед теми, кто называет меня жеребенком, а отвечал им, что лучше быть жеребенком, чем дохлой клячей вроде них[326].
Бытует мнение, что крестовые походы способствовали становлению самосознания христианского мира Запада и свидетельствовали о некой новой религиозности. Если это так, то они, конечно, были косвенным ответом Западной Европы на мощный подъем XI–XII веков. Этот ответ запоздал и противоречил, во всяком случае в XIII веке, внутреннему развитию христианского мира именно тогда, когда он, несмотря на другую крайность — Инквизицию (от которой Людовик Святой держался на расстоянии, за исключением дел, касающихся евреев), обретает в интериоризации индивидуального сознания более мирное и плодотворное звучание. Людовик Святой был участником и этого процесса.
Итак, король-крестоносец тоскует по прошлому; с одной стороны, он являет бессилие европейцев заставить прогресс служить преобразованию Западной Европы, с другой — сам участвует в этом преобразовании.
Крестовые походы Людовика Святого знаменуют, — как «La Mort le roi Artu» («Смерть Артура») знаменует собой мрачный апофеоз обреченного на смерть рыцарства[327], — момент предсмертной агонии крестовых походов, агрессивной фазы христианского мира, ищущего покаяния и самопожертвования. Этот кульминационный момент вобрал в себя тот эгоизм веры, который ценой жертвы верующего, но в ущерб «другому», хватаясь за жизнь, несет нетерпимость и смерть.
Но в средневековом мире, где идеалы крестовых походов продолжают вызывать искреннее восхищение даже у тех, кто в них уже не верит (доказательством тому люди типа Рютбёфа и Жуанвиля), образ Людовика Святого в этих безуспешных походах обрел величие. Этот образ освещен «красотой смерти»; им начинается процесс «Смерти и превоплощения». С учетом этой перспективы крестовый поход в Тунис в его молниеносной и гибельной краткости станет для короля подобием тернового венца.
Трагическое для Людовика событие оборвало его пребывание в Святой земле. Весной 1253 года в Сидоне Людовик узнал о смерти матери, скончавшейся 27 ноября 1252 года. Перерыв в навигации в зимний период стал причиной того, что отплытие пришлось отложить, отчего горе короля было еще невыносимее. К этому примешивалось нетерпение, возможно подстегиваемое какими-то сообщениями гонцов. Есть ли еще власть в королевстве? Опекунши и регентши не стало; юному принцу всего девять лет; дядья больше заняты своими владениями, чем королевством; советники, безусловно, в растерянности и, вероятно, затрудняются в решении тех проблем, которые выдвигает управление королевством, пусть даже в нем царит мир, а администрация вполне надежна. Вывод напрашивался сам собой. Несколько дней король предавался глубокой скорби*, а потом решил вернуться во Францию. Людовик отдал несколько последних распоряжений по укреплению оборонительных сооружений христиан в Святой земле. Речь шла лишь о том, чтобы продержаться как можно дольше. Людовик снова вышел в море. Он окончательно и бесповоротно удалялся от того земного Иерусалима, которого так и не увидит.
Глава четвертаяМежду походамиВторой крестовый поход и смерть(1254–1270)
Морские приключения. — Встреча с Гуго де Динем.
Людовик вышел из Акры 24 или 25 апреля 1254 года. Через несколько дней у берегов Кипра королевский корабль сел на песчаную банку; оказался поврежденным киль судна. Опасались, как бы корабль не затонул; и можно только удивляться хладнокровию короля и его чувству долга, когда он наотрез отказался покинуть судно, объясняя это тем, что люди, находившиеся на борту, не могли, как и он, найти приют на других кораблях.
Жуанвиль в своем жизнеописании Людовика Святого, которое, как и все биографии того времени, представляет собой ряд эпизодов из жизни короля, выдержанных в духе анекдотов (примеров), расположенных в хронологической последовательности, дважды запечатлел Людовика Святого на пути во Францию.
В первом анекдоте рассказывается об идиллической встрече короля с монахом-отшельником, когда корабль причалил к берегу. Второй анекдот свидетельствует о непреклонности Людовика, выступившего суровым судьей по отношению к отроку, легкомысленное поведение которого, по мнению короля, усугубляло его вину, поскольку, во-первых, он совершил тяжкий, как рассудил Людовик, грех, хотя приближенным он казался простительным, и, во-вторых, едва не погубил французский флот. В этой истории Людовик предстает как король — блюститель морали, стоящий на страже всеобщих интересов, которому ведом гнев Божий, гнев, которому под силу покарать того, кто ведет себя не должным образом и нарушает дисциплину:
Мы приблизились к острову Лампедуза, где наловили много кроликов, и нашли в скалах заброшенный скит, а при нем сад, взращенный отшельниками, некогда там жившими. В нем росли маслины и смоковницы, виноград и многое другое. По саду струился ручей с ключевой водой. Мы с королем дошли до конца сада и под первым сводом обнаружили молельню, побеленную известью, и ярко-красный крест из глины.
Мы вошли под второй свод и увидели два мертвых тела. Плоть их уже разложилась, скелеты были еще целы, и кости рук лежали на груди, головы были обращены на восток, как принято при захоронении. Вернувшись на корабль, мы недосчитались одного из матросов; капитан корабля подумал, что он остался на острове, чтобы сделаться отшельником; поэтому Никола де Суази, главный сержант короля, оставил на берегу три мешка сухарей ему на пропитание[328].
Итак, морское путешествие — это испытание: будь то шторм или штиль, приливы и опасные рифы, будь то люди. Случилось так, что, когда флот подходил к Провансу, приближенные Людовика, «королева и весь совет», обратились к нему с просьбой сойти здесь на берег: это была земля королевства, но она принадлежала брату короля Карлу Анжуйскому, графу Прованскому. Однако Людовик IX хотел дойти до «своего» порта Эг-Морта, до «своей земли»[329]. Кончилось тем, что он позволил себя уговорить и 10 июля сошел на берег в Салене Иерском. Не исключено, что такая сговорчивость короля была вызвана особым интересом — желанием встретиться с одним знаменитым в то время францисканцем из Иерского монастыря.
Гуго де Динь (де Баржоль) принадлежал к строгому направлению францисканцев-спиритуалов[330] и к тому же был адептом милленаристских идей Иоахима Флорского (ум. 1202), призывавшего к установлению на земле вечного Евангелия. Эти идеи вызывали подозрение среди ортодоксов ордена францисканцев и Церкви. Орден в то время переполняли иоахимитские идеи. Его глава, генерал Иоанн Пармский, избранный в 1247 году, был ревностным иоахимитом. В том самом 1254 году, когда будущий Людовик Святой встретился с Гуго де Динем[331], другой францисканец-иоахимит, Герардо да Борго Сан-Доннино, написал «Введение в вечное Евангелие» («Liber Introductorius ad Evangelium Etemum») с целью изложения и распространения идей аббата из Фьоре. Оно немедленно подверглось резким нападкам, особенно в Парижском университете, где острый конфликт, порожденный спорами студентов, привел к расколу между магистрами теологии нищенствующих орденов (доминиканцами и францисканцами) и некоторыми светскими магистрами. В 1256 году Папа Александр IV осудил концепцию Иоахима Флорского и книгу Герардо да Борго Сан-Доннино. В том же году, но не позднее 2 февраля 1257 года, умер Гуго де Динь. Он благополучно избежал осуждения, но, несмотря на свидетельства его почитателей о различных чудесах, явленных на его могиле в Марселе, к лику святых причислен не был. Его сестре Дучелине, духовником которой он был, повезло больше: она тоже была иоахимиткой и основала общину бегинок в окрестностях Иера (1240), а затем в Марселе (1255), где, обретя благодать видений и экстазов, умерла в 1274 году[332]. В 1257 году Иоанн Пармский сложил с себя полномочия, уступив место генерала францисканцев молодому тогда Бонавентуре, будущему святому. Он будет участвовать в суде по ересям, и его поддержка кардинала Оттобоне Фиески, очередного Папы Адриана V (1276), поможет последнему избежать сурового приговора. Гуго де Динь, несмотря на все свое неблагоразумие, сохранит немалое влияние в ордене францисканцев. Святой Бонавентура припишет себе значительную часть его комментария устава святого Франциска, а францисканец Салимбене Пармский, который видел Людовика Святого на генеральном капитуле 1248 года в Сансе, незадолго до отбытия короля в крестовый поход, посвятит Гуго восторженные страницы своей хроники. Он был особенно очарован талантом Гуго-проповедника, трубный глас которого захватывал слушателей словно смерч[333].
Таков францисканский гуру, покоривший летом 1254 года и французского короля. При этом присутствовал Жуанвиль:
Король прослышал об одном кордельере, брате по имени Гуго, и по причине его огромной известности послал за ним, желая видеть и слушать. В день его прихода в Иер мы взглянули на дорогу, по которой он шел, и увидели, что за ним следует толпа мужчин и женщин. Король повелел ему проповедовать. Начало проповеди было о монахах, и он сказал так: «Сеньоры, я вижу очень много монахов при королевском дворе, среди приближенных короля». И прибавил: «А я — самый главный»[334].
Но в первую очередь проповедь была обращена к королю:
Он наставлял в проповеди, что король должен править по воле народа; а в конце проповеди сказал, что читал Библию и книги, основанные на Библии, и что ему неизвестно ни из книг правоверных, ни из книг нечестивых, чтобы причиной гибели какого-либо царства или владения или того, что они переходили в другие руки, было не что иное, как упадок правосудия. Посему, сказал он, по возвращении во Францию король должен так справедливо править своим народом, чтобы не иссякала к нему любовь Божия, так, чтобы Бог не оставил Французское королевство по его смерти[335].
Очарованный францисканцем, король хотел приблизить его к себе, несмотря на все сказанное в проповеди. Гуго отказался. Но Жуанвиль посоветовал Людовику еще раз попробовать уговорить его: пусть этот брат побудет при нем, сколько сможет. Гуго де Динь гневно повторил свой отказ. Самое большее, на что он был согласен, — это провести с королем один день.
Не важно, была ли эта встреча с Гуго де Динем запланированной или нет; мне кажется, она сыграла важную роль в жизни святого короля. Людовик, удрученный неудачным походом, задумывался о причинах этого и задавался вопросом, что делать, чтобы угодить Богу, обрести вечное спасение себе и своему народу и служить христианскому миру. Гуго указал ему один такой путь: в ожидании «последних времен» установить на земле справедливость, возводить на земле град евангелический, короче говоря, стать эсхатологическим королем. Полагаю, что такая религиозная программа, отвечающая сокровенным мыслям и чаяниям Людовика, должна была стать политической программой последнего периода его царствования. Гуго де Динь, на смену которому в окружение короля пришли не столь мистически настроенные нищенствующие братья (проповеди королю не раз читал Бонавентура), стал тем человеком, удивительная встреча с которым сказывалась на поздних религиозно-политических воззрениях Людовика IX уже после смерти проповедника; такое же влияние оказывали на него перед крестовым походом Гийом Овернский, цистерцианцы Ройомона и доминиканцы монастыря Святого Иакова.
Не связан ли с влиянием Гуго де Диня один эпизод, случившийся вскоре после смерти францисканца? Разногласия между белым духовенством и нищенствующими братьями обострились в 1255 году с выходом гневного памфлета «Tractatus brevis de periculis novissimorum temporum» («Краткий трактат об опасности новейших времен»), направленного против нищенствующих орденов, магистра из числа белых монахов Гийома де Сент-Амура. В 1257 году Александр IV осудил Гийома де Сент-Амура и потребовал, чтобы Людовик IX изгнал его из Франции. Сначала король пытался уладить дело; он принял Гийома, но последний не просто заупрямился, но обрушился с новой критикой на братьев и даже стал упрекать самого Людовика, обвиняя его в том, что он ведет себя как нищенствующий брат, а не как король. Тогда Людовик IX, будучи светской дланью Церкви, выполнил требование Папы, навсегда изгнав Гийома из его родного Сент-Амура. Король до самой смерти останется глух ко всем извинениям Гийома, который ненамного пережил Людовика, — он умер в 1272 году[336].
Возвращение печального крестоносца
Реформатор королевства. — Новые люди короля. — Правосудие в городах. — Король-ревизор. — Король и ревизия в Лангедоке. — Король и города. — Людовик и Париж. — Неумолимый судия: два показательных дела. — Новые меры очищения: против ордалий и ростовщичества, против евреев и ломбардцев. — «Хорошие» деньги.
После Йера Жуанвиль сопровождал короля в Экс-ан-Прованс, откуда они совершили паломничество в Сент-Бом к святой Марии-Магдалине («мы посетили высокую пещеру, в которой, как говорят, Магдалина провела отшельницей семнадцать лет»), а оттуда — в Бокер, — и вот Людовик IX вновь на земле Французского королевства. Здесь Жуанвиль расстался с ним и вернулся в Шампань. Дальше на пути Людовика были города Эг-Морт, Сен-Жиль, Ним, Але, Ле Пюи, Бриуд, Иссуар, Клермон, Сен-Пурсен, Сен-Бенуа-сюр-Луар, королевский замок Венсенн и Сен-Дени, куда он возвратил орифламму[337] и крест, бывшие при нем на протяжении всего пути, и вот, наконец, Париж, куда он вступил 7 сентября 1254 года.
Мэтью Пэрис пишет, что Людовику был оказан теплый прием, но король выглядел очень подавленным:
Король Франции был подавлен и удручен, и ничто не могло его утешить. Ни музыка, ни слова любви и утешения не вызывали его улыбки и не были ему в радость. Ничто не радовало его: ни возвращение на родину, ни родное королевство, ни ликование народа, толпами спешившего ему навстречу, ни клятвы верности и дары, поднесенные ему как сеньору; потупив взор и то и дело вздыхая, он вспоминал свой плен и то, в какое смятение привел он весь христианский мир. Один весьма набожный и тактичный епископ сказал ему в утешение: «Мой дражайший сеньор и государь, опасайтесь потерять вкус к жизни и впасть в уныние, ибо оно, будучи мачехой души, убивает душевную радость, а это тягчайший грех, ибо оскорбляет Дух Святой. Вспомните и поразмыслите о терпении Иова и о страданиях Евстахия». И он пересказал их историю вплоть до того момента, когда Господь воздал им за их мучения. Тогда король, самый набожный король на свете, ответил: «Если бы мне одному суждено было вынести позор и горе и если бы мои грехи не пали на Вселенскую Церковь, то я жил бы спокойно. Но, на мою беду, по моей вине в смятение пришел весь христианский мир». Была отслужена месса в честь Духа Святого, чтобы король получил утешение того, кто превыше всех. И тогда по благодати Божией он внял спасительным словам утешения[338].
Мэтью Пэрис, без сомнения, преувеличивает и впадает в риторику. Но все очевидцы согласны с тем, что после крестового похода с Людовиком произошла разительная перемена, как будто он пережил своего рода обращение, обращение в еще более строгую христианскую жизнь. Теперь он лишь в редких случаях расставался с той грубой одеждой, в которую облачился как крестоносец, но которую не вернул в Сен-Дени вместе с крестом.
Об этом снова свидетельствует Жуанвиль:
После того как король вернулся из-за моря, он соблюдал благочестие в одежде и никогда с тех пор не носил платье из беличьего меха или сшитое из пурпурной ткани, не признавал позолоченных стремян и шпор. Одежда была синего цвета или цвета морской волны; его покрывала и платье были сшиты из вывороченной кожи или из лапок кроликов или из каракуля. Он был настолько неприхотлив в еде, что никогда ничего не заказывал, довольствуясь тем, что готовил его повар; что ему подавали, то он и ел. Вино он разбавлял водой и пил из стеклянного кубка; и количество воды было пропорционально количеству вина, и пока ему разбавляли вино за столом, он держал кубок в руке. Он всегда велел кормить бедняков, а после того, как они поели, — давать им свои денье[339].
А исповедник короля Жоффруа де Болье превозносит его еще больше:
После его счастливого возвращения во Францию люди, жившие рядом с ним, и те, от кого у него не было тайн, увидели, как старался он проявлять благочестие, быть справедливым по отношению к подданным и милосердным к обездоленным, смирять себя и неустанно идти по пути добродетели. Насколько золото ценится выше серебра, настолько его новый образ жизни, который он вел после возвращения из Святой земли, превосходил своей святостью его прошлую жизнь; и все же уже в юности он отличался добротой, непорочностью и образцовым поведением[340].
От простоты, которую он всегда восхвалял, Людовик перешел к строгости. И эту строгость он превратил в принцип своей политики, которая отныне будет отвечать программе покаяния, очищения и религиозно-нравственного порядка в масштабах всего королевства, распространяясь и на его подданных. И здесь вновь неразрывно переплетаются усилия, направленные на достижение религиозных целей, и действия по укреплению монархической власти.
Главным инструментом королевской политики стала серия ордонансов, то есть документов, исходивших от королевской власти (potestas) и имевших силу закона. Увеличение количества этих актов отражало поступательное развитие монархической власти, тем более что если вначале действие некоторых ордонансов ограничивалось отдельными землями, находившимися в особом положении (Нормандия[341], Лангедок), то постепенно выявлялась тенденция к распространению их на королевство в целом.
В декабре 1254 года Людовик обнародовал текст, который историки нередко называют «великим ордонансом» по причине его масштабности и значения предусматривавшихся в нем мер. Он был нацелен на реформу самых существенных моментов королевского правления, причем на реформу глубокую. То, что уже почти два столетия было лозунгом Папства и духовенства (реформа Церкви), во Французском королевстве превратилось, похоже, в цельную программу.
В то же время, как уже доказано[342], «великий ордонанс» от декабря 1254 года — это, фактически, свод множества документов, изданных властью Людовика IX от конца июля до декабря 1254 года. В своей целостности он столь грандиозен, столь необычен и нов по своему масштабу, что считается «первым королевским ордонансом»[343] и «французской хартией вольностей»[344]. В Средневековье его называли statutum generale («всеобщий статут») или во множественном числе statuta sancti Ludovici («статуты Людовика Святого»), а по-французски — «установления короля» («establissement le roi»)[345].
По возвращении во Францию Людовик предпринял меры по реформе территорий Юга королевства; это были два указа, изданные в Сен-Жиле и Ниме; они носили региональный характер и касались городов Бокера и Нима и сенешальства Бокер. Эти срочные меры, весьма вероятно, были предприняты в ответ на просьбы местного населения: Людовик постановил, чтобы эти решения обрели широкую гласность и были бы зачитаны на главной площади. В них были учтены первые ставшие известными ему результаты ревизии 1247 года. В этих документах отменялись меры, проводимые королевскими сенешалами и нарушавшие древние «местные кутюмы». Король опирался на одну из кутюм Капетингов, способствовавшую укреплению монархической власти. В этом — любопытная связь между традицией и движением вперед. Идея обновления в целом не находила одобрения у населения, склонного поддерживать кутюмы, мыслившиеся какими-то особыми, возвышенными уже потому, что от них веяло стариной. Вообще, в Средние века обращение к прошлому весьма часто служит средством, способствующим административно-политическому развитию, узаконивающим его. Это особенно справедливо в отношении Юга, на который королевская власть распространилась совсем недавно, и потому король считал своим долгом подчеркнуть не только преемственность, но и прогресс в соблюдении местных и региональных традиций. Отныне королевские чиновники (функционеры) должны были «вершить суд невзирая на лица», не принимать никаких подарков (хлеба, вина или фруктов) стоимостью дороже десяти су, отказываться от подарков их женам и детям, не давать взяток ни служащим, которые проверяют их счета, ни начальникам и членам их семей. Таково было нравственное совершенствование королевской администрации.
Декабрьский «великий ордонанс» дополнился целым рядом мер, имевших целью воспитание безупречной нравственности. Королевским чиновникам запрещалось богохульствовать, произносить «святотатственные слова против Бога, Девы Марии и святых», а также играть в кости, посещать бордели[346] и таверны. Занятие ростовщичеством расценивалось как преступление, приравниваемое к воровству. Предусматривались и другие меры в проведении реформы административной деятельности королевских чиновников. На территории, где они осуществляли свои функции, им было запрещено приобретать недвижимость, женить и выдавать замуж своих детей или отдавать их в мужские и женские монастыри. Они не имели права никого сажать в тюрьму за долги, разве только за долги самому королю. Они не могли наложить штраф, не проведя дело подозреваемого через суд; относительно любого обвиняемого, вина которого еще не была доказана, существовала презумпция невиновности. Они не имели права торговать своими чинами. Им запрещалось мешать перевозкам зерна — данная мера была направлена на борьбу с голодом и препятствовала тому, чтобы зерно залеживалось. Покидая должность, они должны были оставаться на месте службы в течение сорока дней или оставлять заместителя, чтобы дать ответ на все жалобы, которые могли быть к ним предъявлены. К этому добавлялась статья, запрещавшая незаконные реквизиции лошадей.
И не только это: играть в кости и даже их изготовлять было строго-настрого запрещено, равно как запрещались настольные игры (триктрак и дамки) и шахматы, осуждаемые вдвойне как азартные игры на деньги. Проститутки[347] изгонялись из «добрых городов», особенно с центральных улиц («с самых центральных улиц упомянутых добрых городов»), и выдворялись за их стены, подальше от церквей и кладбищ[348]. Тем, кто сдавал им жилье, грозила конфискация полученной за него платы за жилье в годовом размере. Коренному городскому населению посещение таверн было отныне запрещено; они предназначались только для путешественников («проезжих»).
Это законодательство, в котором, без сомнения, проводятся мысли и воля Людовика Святого, может показаться нам странным смешением нравоучений, правил честной администрации и принципов правосудия Нового времени. Меры, карающие богохульство, азартные игры, проституцию и посещение таверн, имеют одну архаическую сторону, связанную с христианским пониманием королевской функции в особо строгой ее разновидности, которую Людовик IX стал претворять в жизнь по возвращении из неудачного крестового похода. Распоряжения против евреев знаменовали эволюцию средневекового христианства от антииудаизма к антисемитизму, и наши антирасистские общества узнали бы в этом все то, от чего мы должны отказаться, — начиная с отступления от средневекового христианского вероучения до гонений и преступлений, достигших своей крайней формы в зверствах антисемитизма нашего XX века, исторические корни которых нам еще предстоит выявить. Необходимость провести подозреваемых в преступлении или совершивших его через судебное разбирательство и утверждение презумпции невиновности — это принципы правосудия Нового времени, знаменующие коренной перелом в представлениях и практике по сравнению с «феодальным» правосудием. Известно, что всегда нелегко заставить уважать принцип презумпции невиновности подозреваемых и невиновных. Наконец, то, что составляет самую суть этого законодательства, кодекс добропорядочного поведения функционеров, имеющий своею целью как обеспечение нормальной работы государственной (королевской) администрации, так и создание ее благопристойного образа, могло бы показаться делом совсем иного времени и иного общества, если бы борьба с коррупцией представителей власти не заявляла о себе снова в современных обществах как одна из самых злободневных проблем. Давно минувшее Средневековье все еще с нами. Между прочим, если XXI век захочет заявить о себе как о веке этической требовательности, то ему придется, хотя бы отчасти, черпать вдохновение в историческом прошлом (dans la longue durée). Великие исторические эпохи давали уроки нравственности.
Итак, вернувшийся из крестового похода Людовик Святой оказался во власти одной из тенденций своего века, и различные документы, вошедшие в состав «великого ордонанса» 1254 года, представляют собой коллективный труд, но, вне всякого сомнения, этот великий документ хранит яркий след мыслей и воли короля. Ему хотелось реализовать эту идеальную христианскую политику, которую не он изобрел, но претворения в жизнь которой, как ему казалось, требует его королевская функция. Ее проведение должно было служить искуплением за неудачный крестовый поход. Его королевство должно обрести вечное спасение, равно как и он сам, телом и душой, и его собственное спасение зависело если не от успеха этой политической программы, то, по крайней мере, от его безусловного участия в претворении ее в жизнь.
«Великий ордонанс», который распространял меры, сначала узаконенные для отдельных территорий Юга, на все королевство, завершается наконец напоминанием о былых ордонансах и возвратом к ним, в частности, к акту, изданному в начале правления (декабрь 1230 года), которым король ратифицировал меры, принятые собранием баронов против евреев и их ростовщической деятельности, равно как и к утраченному ордонансу 1240 года, вновь осуждавшему еврейских менял и запрещавшему Талмуд, ибо в нем содержалось немало богохульства по отношению к Богу и Деве Марии
Людовик не только принимал решения, но умел и выслушивать мнение своих советников, привлекая их на службу то клерками в канцелярию, то «высокими чиновниками», управлявшими его «отелем» (l’hôtel), то членами парламента или совета.
Иные из них составляли группу самых близких людей, которых изредка приглашали на совет, но чаще всего они были просто гостями, с которыми король любил дружески беседовать за столом или после трапезы, или в другие часы. К двоим из них — сиру Жуанвилю, сенешалу Шампани, и Роберу де Сорбону, канонику парижского собора Нотр-Дам — Людовик испытывал особое уважение и дружеские чувства, что вызывало зависть окружающих. Также одним из близких людей был молодой граф Тибо V Шампанский, король Наваррский, ставший в 1255 году мужем дочери Людовика Изабеллы и, следовательно, зятем короля. Среди них, как это было заведено при дворе Капетингов, можно видеть и людей Церкви, и светских сеньоров, обычно представителей средней аристократии, о которых до нас дошли скудные сведения, за исключением Жуанвиля, ибо, повествуя о короле, он немало сообщил и о себе, несомненно, преувеличивая свою роль.
В числе первых прежде всего Ги Фулькуа (или Фульк), который, овдовев, принял монашество и стал клириком Альфонса де Пуатье; с ним Людовик встретился в Сен-Жиле сразу по приезде монаха во Францию и принял к себе на службу. Несомненно, Ги оказал определенное влияние на два первых документа, вошедших в «великий ордонанс» 1254 года. В 1257 году он стал епископом Пюи, затем — архиепископом Нарбонны, кардиналом-епископом Сабины и, наконец, был избран Папой под именем Климента IV (1265–1268) и, очевидно, весьма благоволил французскому королю. Два других советника Людовика IX — Рауль Гроспарми, хранитель королевской печати во время крестового похода, и Симон Монпитье из Бриона, францисканец, сменивший Рауля в должности хранителя печати — одновременно стали кардиналами в 1261 году. Симон тоже был избран Папой под именем Мартина IV (1281–1285). Именно во время его понтификата решительно продвинется вперед процесс канонизации Людовика IX. Но еще ближе к королю был другой францисканец, Эд Риго, один из «Четырех Магистров», составивших в 1242 году официальный комментарий к уставу францисканского ордена; позднее он стал регентом монастыря Кордельеров в Париже, магистром теологии в университете и, в конце концов, архиепископом Руанским[349].
Наконец, духовными советниками короля были братья нищенствующих орденов и главный из них — его исповедник доминиканец Жоф-фруа де Болье. После смерти Людовика он станет его первым биографом, основоположником агиографической традиции его канонизации.
Немаловажно отметить и начало структурных изменений в составе Королевского совета и парламента по возвращении короля, что, несомненно, относится, как нам уже известно, к периоду «правления» наследного принца Людовика в 1252–1254 годах. Некоторые «парламентарии» стали величаться «магистрами». Скорее всего, речь идет об обладателях университетских титулов, преимущественно магистров права, а именно — гражданского права. Они заложили основы монархического права, внеся известную часть римского права в обычное право, которое все более становилось письменным и мало-помалу успешно осуществляло синтез римского права, связанного с имперской монополией, и феодального права, — синтез, служащий созданию монархического государства[350]. Современники называли этих «магистров» «легистами»; их деятельность достигла апогея при внуке Людовика Святого Филиппе IV Красивом. Парижский университет не готовил их, ибо папы (возможно, по наущению французского короля, который не желал, чтобы в его столице изучалось право, кульминацией которого была власть императора) не давали разрешения на учреждение в новом университете факультета гражданского (римского) права. Чаще всего такие специалисты выходили из стен Орлеанского университета, ибо приток легисгов с Юга, получивших образование в Тулузе, еще не начался; впрочем, можно не сомневаться, что некая доля юридической культуры, которую не без успеха насаждал Ги Фулькуа, состоявший на службе у Альфонса де Пуатье, у Людовика IX и на Папском престоле, была получена им на Юге. Но настоящих «легистов» типа Жака де Ревиньи, профессора Орлеанского университета в 1260–1280 годах[351], было немного, чаще ими являлись практикующие юристы вроде Пьера де Фонтена, который, будучи бальи Вермандуа, нередко обращался к нормам римского и обычного права. Между 1254 и 1258 годами он по повелению короля написал для наследника престола «Совет одному другу», где на конкретных примерах управления одним бальяжем показал, что невозможно следовать одному только писаному праву, закону, или кутюме, собственно праву[352].
Наконец, новые люди короля — это именно бальи и те сенешалы, которые представляют королевскую власть в границах домена и королевства и являются как орудием, так и воплощением королевского правосудия. Во избежание появления коррупции или просто фаворитизма, причиной которого могло быть длительное общение, способствующее возникновению дружеских отношений, при которых возможно сокрытие различных злоупотреблений, среди них практиковались частые перестановки и перемещения. При Людовике IX было два таких «напряженных периода»: 1254–1256 и 1264–1266 годы. Трудно сказать, что послужило поводами для перестановок и смещений, которых во втором случае было меньше. В первый период они, очевидно, были вызваны ревизиями и возвращением короля[353].
В 1256 году «Великий ордонанс» подвергся переработке. Его новая редакция имеет существенные изменения по сравнению с текстом 1254 года; эта работа велась по инициативе самого короля, и свод законов был ратифицирован в четырех формах (а в феврале 1255 года была утверждена даже пятая) — на французском и латинском языках, специально для земель, говорящих на лангедойле и лангедоке[354], и, наконец, для королевства в целом.
Ордонанс 1256 года — переработка текстов 1254 года, которые были по большей части инструкциями для бальи и сенешалов, в подлинно всеобщий ордонанс для королевства. Новая редакция вместо прежних 30 содержала всего 26 статей. В нее не вошли статьи о евреях и торговле. Первые составили часть антиеврейского законодательства, отныне занявшего особое место в делах королевства. Меры, регулирующие оборот зерна, относились, скорее, к отдельным случаям, чем к общим правилам. Статьи, устанавливающие религиозно-нравственный порядок, направленные против азартных игр, сквернословия и проституции, выделялись в отдельную группу, что, возможно, больше отражало политику Людовика, но король, должно быть, пошел на то, чтобы смягчить некоторые меры, особенно направленные против проституции. Проститутки изгонялись из городских центров, им не разрешалось жить вблизи священных мест, но в остальном отношение к ним было терпимым. Это было своеобразное гетто для проституток. Без сомнения, Людовику пришлось последовать советам его окружения и установить контроль за проституцией, а не запрещать ее, ибо она мыслилась необходимой разрядкой для грешной плоти детей Адама. Зато впервые во французском королевском ордонансе исчез всякий намек на применение пыток, как это явствует из единственного текста 1254 года, адресованного бальи и сенешалам Юга[355]. Эта деталь важна, поскольку напоминает, что пытки, получившие распространение позднее, были порождены Инквизицией, Церковью и Югом, где борьба с ересями всеми возможными способами и возрождение римского права шли рука об руку. Во всяком случае, это право подвигло короля на признание презумпции невиновности в качестве основного юридического принципа: «Чтобы никто не лишался своего права без признания вины и без суда» (nemo sine culpa vel causa privandus est jure sud).
Здесь уже чувствуется то, что Людовик глубоко утвердился в своем решении, — в желании правосудия, в стремлении к очищению королевства (ордонанс 1256 года распространяет предписания 1254 года на всю иерархию королевских агентов вплоть до нижних эшелонов власти: прево, виконты, витье, мэры, лесничие[356], сержанты и «прочие»). — и то, что отчасти ускользает от его компетенции и не входит в сферу его интересов, — юридические методы и адаптация программы к конкретным условиям общественной жизни.
Король и сам становится чуть ли не ревизором. Он демонстрирует своим подданным две стороны королевской функции: феодальный судья, разъезжающий по своим владениям, попутно выслушивающий жалобы и вершащий суд, и король в своем величии, который, наподобие Божественного величия, совмещает в себе все формы права и власти, potestas и auctoritas, и выставляет себя напоказ. Проехав после возвращения из Святой земли по землям Лангедока, он в 1255 году посетил Шартр, Тур, известные места паломничеств (Дева Мария и святой Мартин были покровителями династии), Пикардию, Артуа, Фландрию и Шампань, территории, пограничные с империей, славящиеся процветающими городами и богатыми деревнями, а в 1256 году — Нормандию, это сокровище, отнятое его дедом Филиппом Августом у англичан.
В то время Лангедок был избранной для ревизий землей, где монархия Капетингов могла, в частности, попытаться пресечь и заставить забыть те злоупотребления, которые после 1229 и 1240–1242 годов совершали недобросовестные королевские чиновники, пользуясь тем, что Париж далеко, а борьба с ересью требует репрессивных мер, даже в ущерб населению, с которым поступали как с побежденными на оккупированной территории.
Таким образом, Дж. Стрейер по праву отдает под покровительство «королевской совести» детальные ревизии, проводимые в 1258–1262 годах в сенешальстве Каркассонн-Безье[357] после осуществленных в 1254–1257 годах в Бокере, где проблемы были не столь серьезными и сложными, поскольку там было меньше еретиков и его жители не принимали участия в восстаниях 1240 и 1242 годов[358]. Благодаря этим ревизиям можно получить довольно верное представление о том, как мыслил и действовал король. Интересно остановиться на них более подробно.
Изначально ревизоры сталкивались с проблемами, по поводу которых они советовались с королем. Ответы последнего содержатся в длинном послании от апреля 1259 года[359]. Король рекомендовал своего рода отпущение грехов — не в качестве юридического принципа, с точки зрения морали, напоминая, что строгий суд должен смягчаться милосердием. Он признавал, что в молодости был более суров, но теперь уже не так строг, как прежде. Такое заявление может показаться странным, поскольку после возвращения из крестового похода Людовик, похоже, стал уделять более пристальное внимание вопросам нравственности. Однако одно другому не противоречит. Его программа действительно предусматривала установление мира и справедливости. Поэтому к ним следовало стремиться с еще большим рвением, от этого стало бы только лучше — получило бы признание менее суровое правосудие, и воцарился бы мир, и наказание не было бы отменено. Эсхатологический король хотел, чтобы осознание ошибок в поведении прошло с учетом и того и другого.
Снова утверждается презумпция невиновности обвиняемого, который не скрылся, не был судим и осужден. Особенно тщательной проверки требовало утверждение, что подозреваемые в ереси — действительно еретики. Следовало с особым уважением относиться к правам женщин на их наследство и приданое. Женщина — существо слабое, а королевскому правосудию надлежит особенно защищать слабых: женщин, вдов, бедняков. В частности, отныне женщина уже не должна была отвечать за проступки своего мужа. Не признавалась коллективная ответственность там, где не было соучастия[360]. Что касается духовенства, то тут формулировка Людовика более расплывчата: им следует «воздавать по справедливости», что можно понять как угодно. Известно, что Людовик в отношении людей Церкви имел две точки зрения, и обе они, не противореча друг другу, вели к крайне противоположным позициям. Он с глубоким почтением относился к Святой Церкви и ее представителям и желал, чтобы они пользовались всеобщим уважением, но не терпел (и это мог бы подтвердить Гуго де Динь) материального могущества Церкви. В 1247 году он поддержал светских феодалов Франции в их выступлениях против Церкви. Во всяком случае, он считал, что Церкви не приличествовало богатство.
Приговоры ревизоров выносились в соответствии с этими королевскими наставлениями. Они рассмотрели и удовлетворили довольно много жалоб. Из 145 лично поименованных в 130 решениях жалобщиков 75 получили вполне благоприятное решение, 33 — почти благоприятное решение и только 33 — неблагоприятное решение. Последние по большей части были еретиками и сообщниками явных еретиков. В четырех случаях ревизоры заявили о своей некомпетентности. Из 61 запроса от мужчин положительное решение получили 37, а из 55 запросов от женщин количество таких решений составило 45.
Вынесенные решения были более благоприятными в отношении деревень, нежели городов. Но с последними, поскольку они служили оплотом еретиков, поступали жестко, ведя борьбу с ересью. Многие из этих южных городов ютились на вершинах или склонах холмов, являясь очагами сопротивления еретиков. Они были срыты, а их обитатели переправлены в равнинные местности. Горные города следовало покинуть в обязательном порядке и поселиться в равнинных городах. Если потерпевшие не были еретиками, то нередко получали возмещение за понесенный ущерб. В послании от апреля 1259 года король дал личное указание, чтобы владельцам захваченных земель вменили в обязанность построить новый городок Каркассонн, но большинство городских коммун получили отказ в их исках. Хуже всего обошлись с епископами. Короля волновала и приводила в смущение кажущаяся независимость и могущество епископов Юга. Несмотря на послание Людовика Святого, в котором он поддерживал епископа Безье, ревизоры не вернули последнему собственность, о реституции которой он просил, а король, вероятно, не призвал своих агентов к порядку. Точно так же он поступил с епископом и капитулом Лодева, хотя епископ предъявил четыре грамоты Филиппа Августа, подтверждающие его права на верховный суд. Ревизоры сослались на то, что только генеральное решение (ordinatio generalis) короля может урегулировать столь серьезный вопрос, а королевское решение не пришло, в результате чего епископ лишился своего давнего права.
Дж. Стрейер вынес в целом благоприятное суждение о деятельности и решениях ревизоров: «Они работали вдумчиво и со знанием дела, опрашивая всех свидетелей и вынося решения только после тщательного разбирательства». Впрочем, американский историк добавляет: «Снисхождения не было, разве только к женщинам, и не было допущено ничего такого, что могло бы ослабить королевскую власть». Королевское правосудие в Лангедоке должно было соответствовать общей позиции Людовика Святого: подчиненность нравственности и религии была неразрывно связана с королевскими интересами, то есть с интересами зарождающегося государства.
Правление Людовика IX знаменовало собой важнейший период в истории французских городов, и, очевидно, роль короля в этом была велика. Середина XIII века стала кульминацией важного процесса урбанизации Западной Европы, и, в частности, Франции. Этот процесс шел еще несколько анархично, даже если и способствовал повсюду двум взаимосвязанным линиям развития: экономической (города утверждались как рынки и центры ремесленного производства) и социально-политической — «бюргеры», или «граждане», высшие и средние слои городских жителей, сравнительно легко и основательно отбирали власть в городских делах у сеньоров города, мирских или церковных (епископы), а в королевском домене — у короля[361].
В ХII веке проводимая Капетингами политика в отношении городов диктовалась следующими, порой противоречивыми, интересами: поддержка хозяйственной деятельности, в которой все большую роль играли города, желание найти опору среди городских коммун в борьбе против малых и больших сеньоров домена и стремление не восстановить против себя Церковь. Переломным моментом в этом отношении было правление Филиппа Августа. Прежде всего, в это время близится к завершению коммунальный процесс, процесс завоевания городами административной автономии. Последний важный период в создании коммун приходится на десятилетие, предшествовавшее битве при Бу-вине (1214), в которой заметную роль сыграли военные контингенты городов. Филипп Август воззвал к городам о помощи (service), прежде всего — о помощи военной, о войске (ost) и кавалерии (chevauchée), и потребовал от них верности (fidélité). За этим феодальным лексиконом скрывается новая реальность, монархическая власть, которая проявляется во французском короле скорее как в феодальном сеньоре домена или сюзерене королевства. Филипп Август хотел вписать города в «сословную» монархию, используя две функции мирян, на которые он был вправе рассчитывать, — функцию военную и функцию экономическую.
Новый, решающий, этап наступил при Людовике IX. Самые крупные города королевства образовали, отчасти стихийно, отчасти под давлением королевской власти, нечто вроде объективно существующих общностей. Это сеть «добрых городов» («bonnes villes») — термин, появившийся на рубеже ХII–ХIII веков и распространившийся в актах королевской канцелярии и в документах самого короля при Людовике IX. Формулировка «это добрый город» означала, что «этот город представляет интерес для короля»[362]. Людовик был первым королем «добрых городов». И как справедливо замечает все тот же историк, он
усматривал в этих «добрых» городах одновременно и подлинного административного агента, и общность, которой он был согласен всегда управлять, и превосходную политическую силу, которую во всяком случае следовало направлять… Людовик Святой видел в них один из главных элементов согласия, которое он желал установить в стране. С его точки зрения, это были привилегированные общности, которым он соглашался дать слово, но которые следовало также… подчинить своему контролю.
Людовик Святой — король городов — элемент Нового времени. Он нежно и трепетно взлелеивал эти города. В его «Поучении» сыну, согласно одной редакции, не являющейся оригинальной версией, написанной или продиктованной им, но переработанной множеством его биографов — от Жоффруа де Болье до Гийома из Нанжи, которая, на мой взгляд, не искажает не только мыслей короля, но, вероятно, и некоторых его высказываний[363], говорится: «Я добрым словом вспоминаю Париж и добрые города моего королевства, которые оказали мне помощь против баронов, когда меня только что короновали». И еще:
Особенно заботься о добрых городах и коммунах твоего королевства, сохраняя в них тот же порядок и те же привилегии, что и твои предки; а если надо что-то исправить, то исправь, и пусть всегда ощущают они твою милость и любовь; ибо, если большие («grosses») города будут сильны и богаты, то твои подданные и иноземцы будут бессильны против тебя, особенно твои пэры и бароны.
Поводом к реформированию администрации городов и их связей с королевской властью послужило обложение городов севера Франции налогом, который предназначался для выплаты огромной суммы — порядка 134 000 турских ливров (что, по мнению У. Ч. Джордана, должно быть, составляло не менее полугодового дохода французской короны), обещанной королю Англии Генриху III в качестве компенсации за территории, оставленные испытывающими денежные стеснения англичанами. Это случилось в 1257 году, во время переговоров, закончившихся в 1258 году подписанием мирного договора в Париже. Многие города не соглашались уплатить такой налог, ссылаясь на свою бедность и неспособность собрать такую сумму. Тогда король повелел провести ревизию их финансов, и ревизоры констатировали, что большинство городов не смогли представить удовлетворительные счета. Результат ревизии был приведен в сводных муниципальных rationes (или счетах) в 1259–1260 годах[364]. Король, как полагает У. Ч. Джордан, вероятно, был смущен, обнаружив такой беспорядок, и решил немедленно провести фундаментальную реорганизацию городских финансов, — именно она стала в 1262 году предметом двух ордонансов: одного для Нормандии, а другого для Франции (Francia), иначе говоря, для большого Иль-де-Франса[365].
Можно думать, что душа Людовика IX неустанно трудилась над осмыслением общественного и нравственного порядка. Король постоянно думал о защите слабых и советовал своему сыну в «Поучении»: «Если случится ссора между бедным и богатым, стой на стороне бедняка, пока не выведаешь всю правду, а как только выведаешь, верши суд». Должно быть, его смущало и то, как облеченные властью богатые люди относились к беднякам. Вскоре после смерти Людовика IX королевский бальи Филипп де Бомануар написал в главе L знаменитых «Кутюмов Бовези» (редакцию которых он закончил в 1283 году) замечания, которые, вероятно, были подсказаны покойным королем.
Надлежит, — говорил он, — зорко следить за тем, чтобы не навредить городам и проживающим в них простым людям (li communs peuples) и уважать и внушать уважение к их хартиям и привилегиям. Сеньор городов должен каждый год проверять «состояние города» («l’estât de la ville») и контролировать действия мэра и городских властей, которым вменяется предупреждать богатых, что их ждет суровое наказание за совершенные беззакония и за чинимые беднякам препятствия спокойно зарабатывать себе на хлеб. Если в городах возникают распри между бедными и богатыми или между богатыми и если не удается избрать мэра, прокуроров и адвокатов, то сеньор города должен назначить человека, способного управлять городом, сроком на один год. Если возникли конфликты из-за счетов, то сеньор должен позвать к себе всех, имевших доходы и расходы, и они должны отчитаться за это. Есть города, где власть представлена исключительно богатыми людьми и их семьями, а бедняки и люди среднего достатка в ней отсутствуют. Сеньор должен потребовать у них публичного отчета в присутствии представителей коммун[366].
Если что и обременяло городские финансы после этих ревизий, так это бесконечные разъезды муниципальных чиновников, невысокий уровень подготовки служащих, тем не менее хорошо оплачиваемых, непомерные расходы на приемы высокопоставленных гостей и бремя долгов, порожденное ростовщичеством, которое вызывало у короля омерзение. Главная мера согласно ордонансам 1262 года состояла в том, чтобы обязать мэров всех «добрых городов» в сопровождении 3–4 человек прибыть в день святого Мартина (18 ноября) в Париж и отчитаться перед королевской администрацией о финансовой деятельности своего города за истекший год. Дары, расходы и жалованье были строго лимитированы, ростовщические операции запрещены, а городские деньги следовало хранить в коммунальной казне.
Вполне вероятно, эти ордонансы не слишком-то соблюдались, но вмешательство короля в жизнь городов заметно поправило положение, и администрация королевских городов к концу царствования Людовика предстает, несмотря на недостатки, образцом для подражания.
В качестве примера королевского вмешательства, которое проявляется даже в мелочах, У. Ч. Джордан приводит распоряжение Людовика городу Буржу (в данном случае король выступает вместо муниципального совета) «выгнать из города бродячих свиней, которые повсюду гадят». Об успехе королевского вмешательства свидетельствует консультация, проведенная муниципалитетом Бона в 1264 году с королевской коммуной Суассона по поводу одного пункта хартии коммуны, с которым был не согласен герцог Бургундский. В своем ответе муниципалитет Суассона подчеркивает превосходство королевской администрации над администрацией герцога. Таков, по крайней мере, пример одного доброго города, который был горд и счастлив королевской опекой[367].
Именно ко времени правления Людовика Святого, по крайней мере теоретически, относится признание превосходства «закона короля», иначе говоря, «закона государства». Но король призвал города присоединиться к формулированию «закона государства» и экономически участвовать в его разработке. Прежде всего, они превращались в непревзойденные каналы распространения и приложения королевского законодательства, действенность которого в огромной мере зависела от этого сотрудничества. Это особенно справедливо в отношении Юга, недавно присоединенного к королевству[368].
С тех пор как в XII веке Капетинги превратили Париж в свою главную резиденцию, без чего было бы невозможно назвать его столицей в прямом смысле этого слова[369], и учредили в нем центральные органы королевства, с тех пор как Филипп Август обнес его стеной и построил укрепленный замок Лувр, это особое место объединило короля и город. К этому добавлялось чувство признательности, которое Людовик IX испытывал к парижанам, оказавшим поддержку ему и его матери в начале его правления. В связи с таким исключительным положением города в Париже не было бальи, поскольку король, нередко пребывавший там вместе со своим судом, не испытывал необходимости в этой должности. Главным королевским чиновником был прево, власть которого распространялась на превотство и виконтство Парижа, охватывавшие различные округа близ города. Истоки парижской городской власти неясны, но, возможно, купцы, торговавшие на Сене, «речные купцы», вершили при Филиппе Августе некое правосудие, касавшееся торговли, и имели своего представителя в лице прево. Однако первым известным нам прево парижских купцов был некто Эвруен де Валансьен, упомянутый в одном документе, датированном апрелем 1263 года[370].
В середине XIII века парижская администрация доставляла королю немало проблем. Преступность в городе, население которого продолжало расти за счет иммиграции и к 1250 году составляло не менее 160 000 жителей[371], достигла тревожных размеров; отсутствие муниципалитета и четко выраженного представительства горожан, расплывчатость прерогатив королевского прево и, быть может, самое главное, то, что должность прево арендовалась и потому была доступной только самым состоятельным, — все это, как ни парадоксально, превращало главную резиденцию короля в самый опасный для жизни город королевства, в город с самой ненадежной администрацией. После возвращения из крестового похода Людовик взял бразды правления в свои руки и приступил к наведению порядка, в результате чего в 1261 году был назначен королевский прево, которым стал Этьен Буало, получавший жалованье от самого короля.
Парижская «реформа» Людовика IX и личность Этьена Буало произвели сильное впечатление на современников. Гийом из Нанжи писал в своей хронике:
В это время должность прево в Париже надо было покупать; в конечном счете местные жители притеснялись, богатым было позволено все, иноземцы безнаказанно могли творить все что угодно. Король запретил продажу должности прево и учредил ежегодное вознаграждение для того, кто станет прево, и назначил прево Этьена Буало, который, вступив в свою должность, за считанные дни сделал жизнь в городе гораздо более спокойной[372].
Такова золотая легенда о том, как Людовик Святой и Этьен Буало совершили почти чудо, наведя порядок в Париже.
То же славословие, но более пространное, слышится и у Жуанвиля, который, впрочем, в данном случае заимствует свои сведения у Гийома из Нанжи и из «Больших французских хроник» через тридцать лет после смерти Людовика Святого.
В то время должность прево продавалась парижанам и бюргерам других городов; и если случалось, что ее покупали люди со стороны, то за счет своих беззаконий они содержали и своих детей, и племянников, ибо молодые люди полагались на родителей и друзей, занимавших должность прево. Вот почему простой люд испытывал сильные притеснения и не мог доказать свою правоту в тяжбе с богачами, подносившими дорогие подарки прево и дававшими им взятки.
В то время тому, кто говорил прево правду, и тому, кто хотел сдержать слово, чтобы не нарушить клятву, будь то долг или что-либо такое, за что он нес ответственность, прево выносил наказание — штраф. Из-за беззаконий и бессовестного грабежа, совершавшихся в превотстве, простой люд не осмеливался жить на земле короля, а уходил в другие превотства и сеньории. И земля короля так обезлюдела, что, когда прево вершили суд, то на него сходилось не более десяти — двенадцати человек.
К тому же Париж и его окрестности наводнило множество злодеев и разбойников. Король, всегда думавший о защите простых людей, узнав всю правду, не мог больше терпеть, чтобы должность прево в Париже продавалась, и назначил превосходное жалованье тем, кто отныне будет ее занимать. И он отменил все незаконные поборы, обременявшие народ; и повелел узнать, не отыщется ли во всем королевстве и во всей стране такой человек, который бы вершил правый и суровый суд равно как для богатых, так и для бедных.
И тогда ему указали на Этьена Буало, который так хорошо справлялся с должностью прево, что ни один злодей, разбойник или убийца не осмеливался появляться в Париже, ибо их тут же вешали или казнили: ничто не могло их спасти — ни родные, ни родословная, ни золото, ни серебро. Положение на земле короля начало исправляться, и народ одобрял те действия, которые здесь предпринимались. И тогда королевская земля так наполнилась народом и так славно пошли дела, что продажи, наследование, покупки и прочее возросли вдвое по сравнению с тем, что король получал прежде[373].
Одно замечание в скобках. Последнюю часть заключительной фразы можно понять двояко. Она может означать, что экономика Парижа производила вдвое больше, чем прежде, — таков, как мне кажется, ее смысл: порядок, наведенный в Париже королем и новым прево Этьеном Буало, привел к экономическому росту. Или же, если согласиться с переводом Н. де Вайи, Жуанвиль связал между собой два события, на самом деле совершенно не сочетаемых, и истолковал как признак прогресса подорожание вдвое предметов хозяйственной деятельности парижан, что, напротив, служило бы приметой кризиса. Не исключено и такое, так как известно, что великий кризис XIV века заявлял о себе уже в последние годы правления Людовика IX.
Так или иначе, но в 1260-е годы король в основном решил проблемы парижской администрации.
Он дал возможность буржуа организоваться или, что более правдоподобно, побуждал их к этому. Каждые два года выборщики избирали из «речных купцов» или «купцов ганзы Парижа» четырех эшевенов и прево купцов, которые, по выражению А. Серпе, «приступали к руководству муниципальными делами». Эшевены и прево должны были быть уроженцами Парижа. Они заседали в ратуше, которая называлась «приемная бюргеров». Прево председательствовал в суде, в который входили горожане и который принимал меры, необходимые для правильного управления городом на уровне, не зависящем непосредственно от короля и от сеньоров, обладавших правами в той или иной части города. Этот суд также осуществлял сеньориальную юрисдикцию на некоторых улицах, принадлежавших ганзе (корпорации) речных купцов. Но главной его прерогативой был экономический порядок. Суд разбирал дела, относящиеся к торговле и навигации, стоял на страже привилегий ганзы и вел процессы, касающиеся речных купцов. Он имел право арестовать нарушителей и конфисковать их товары, поскольку только речные купцы могли перевозить продовольствие по Сене, от моста Манта вниз по течению до парижских мостов. Караул бюргеров, который называли также «сидячий караул» или «спящий караул», неизменно пребывал на закрепленном за ним посту и внушал уважение к юрисдикции муниципальной власти на набережных, у фонтанов, водостоков, речек и портов. Купеческий прево также следил за соблюдением мер веса, длины и объема, за торговцами вином и мерильщиками. Названия субъектов, чья деятельность контролировалась горожанами, красноречиво свидетельствуют о том, что входило в сферу, вверенную муниципальной юрисдикции: сборщики или маклеры, мерильщики (mesureurs, jaugeurs), уличные торговцы, трактирщики и торговцы солью.
Как видно в дальнейшем, король не чуждался сферы, которую мы называем «экономической», но не она представляла для него наибольший интерес. В третьей функции, связанной с материальным благоденствием (уступающей по значению двум первым — религиозно-юридической и военной)[374], его присутствие менее заметно, хотя Людовик IX все больше и занимается этими вопросами[375].
Прево Парижа превратился из «функционера местного значения, с точки зрения домениальной и судебной, в функционера, обладающего компетенцией бальи». Во второй половине ХIII века он вершил правосудие, собирал налоги, надзирал за гильдиями и стоял на страже привилегий Парижского университета. Помимо того, что от прево зависели купцы и сеньоры «бургов и земель», занимавшие небольшие территории, в его руках была сосредоточена также военная и финансовая власть и полиция. Караул представлял собой важную составную часть полиции. Королевский караул, учрежденный Людовиком IX в 1254 году, имел более широкие полномочия и больше силы, чем караул бюргеров. Он не стоял на посту, но при необходимости перемещался с места на место. В 1254 году в него входили двадцать всадников и сорок пехотинцев, получавших жалованье от короля. Командовал ими рыцарь караула, королевский функционер под началом королевского прево. Местом пребывания прево был величественный укрепленный форт, Шатле, расположенный в двух шагах от королевского дворца, на правом берегу Сены.
Этьен Буало, назначенный прево в 1261 году, вскоре проявил себя отличным администратором и властным человеком. Но если восстановление порядка не произошло, как того хотелось бы Гийому из Нанжи, словно по мановению волшебной палочки, то он все же весьма заметно наладил мирную жизнь в городе и реорганизовал ремесла, то есть корпорации, сочетая защиту и контроль, как это было принято для городов в целом, что вполне соответствовало принципам короля. Инструментом такой политики была редакция кутюм, или уставов, сотни парижских ремесленных цехов. До нас дошел уникальный документ, «Книга ремесел», составленный около 1268 года и приписываемый Этьену Буало. Она была результатом шедшей полным ходом записи кутюм. Король занимался простыми ремесленниками, но при этом утвердил иерархическую структуру, где почти не ограниченная власть принадлежала мастерам цехов. «Книга ремесел» в ее первой части — это, по сути, полицейский устав, дополненный фискальным списком, содержащим перечень разных поборов, налагаемых не только на ремесленные цехи, но и на всех парижан.
Итак, всячески способствуя организации парижской муниципальной власти, Людовик IX взял ее под королевский контроль. Королевский прево мог пересмотреть решения, принятые купеческим прево. Впрочем, в самих этих решениях со временем все заметнее королевское вмешательство. В конце 1260-х годов они свидетельствуют, что Людовик поддерживает решения, направленные против иноземных купцов, а в 1268 году, по просьбе тех же купцов, утверждает их привилегии, тем самым подчеркивая «превосходство королевской власти над муниципальными учреждениями»[376].
Власть Парижа в том виде, какой придал ей, не будучи ее творцом, Людовик IX, вполне отвечает своеобразию этой квазистолицы среди городов Франции, и эта структура уцелела даже в перипетиях Французской революции, сохранившись практически до наших дней[377]. В городе не было бальи, то есть префекта, но был прево, выполнявший обязанности бальи, то есть префект полиции. Не было в нем и мэра, но обязанности мэра выполнял купеческий прево. На деле благодаря такой структуре вся власть переходила к одному хозяину — королю.
Людовик IX не довольствовался только тем, чтобы определить принципы правосудия в ордонансах и осуществлять их с помощью бальи, сенешалов, ревизоров и парижского прево. Иногда он и сам претворял их в показательных делах. Тогда, в 1254–1260 годах, он не всегда проявлял то всепрощение, о котором говорилось в послании ревизорам Лангедока от 1259 года, не было речи и о милосердии — требовании, предъявляемом к государю в политических трактатах, дабы смягчить суровость правосудия, по образу и подобию Высшего Судии, Бога справедливого и милосердного.
Свидетельством тому служат два дела, которые произвели большое впечатление на современников. Под 1255 годом Гийом из Нанжи сообщает в «Житии Людовика Святого»:
После того как король Людовик составил упомянутые уложения («Великий ордонанс») и после того как они были обнародованы во Французском королевстве, случилось так, что один парижанин среднего сословия мерзко поносил имя Господа нашего и богохульствовал. За это добрый король Людовик, который был очень справедлив, повелел схватить его и заклеймить ему рот раскаленным железом, чтобы он вечно помнил о своем грехе и чтобы другим неповадно было грязными словами поносить Творца нашего. Многие люди («мудрецы своего времени», как говорится в латинском тексте), узнавшие и увидевшие это, осуждали короля и замышляли против него. Но добрый король, помня Евангелие: «Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески неправедно злословить за меня»[378] и еще: «Господи, они злословят против меня, а ты благослови их», говорил как истый христианин, что он с радостью дал бы заклеймить себя раскаленным железом ради того, чтобы все мерзкие богохульники исчезли из его королевства. А потом случилось так, что король совершил новое благодеяние парижанам, за что они стали восхвалять его, но, узнав об этом, король при всех сказал, что надеется получить больше хвалы от Господа нашего за проклятия в свой адрес в связи с тем, что он повелел заклеймить каленым железом за презрение к Богу и что он не рассчитывал на благодарность за то, что он сделал в Париже для всеобщего блага[379].
Когда дело касалось богохульства, особенно ненавистного Людовику, то правосудием для него была суровость, которую иные из его современников называли даже жестокостью.
А вот второй пример, который приводит наш хронист-биограф монах Сен-Дени Гийом из Нанжи:
И поскольку мудрец говорит, что королевский трон украшен и укреплен справедливостью, то мы, дабы вознести хвалу тому рвению к правосудию, каковым он отличался, поведаем здесь о деле сира де Куси. Случилось в то время[380], что в аббатстве Сен-Никола-о-Буа, что близ города Лана, жили трое знатных юношей (детей); они родились во Фландрии, а во Францию приехали, чтобы выучить французский язык[381]. Однажды эти юноши отправились в лес аббатства пострелять кроликов, взяв с собой луки и стрелы с железными наконечниками. Преследуя дичь, которую подняли в лесу аббатства, они очутились во владениях Ангеррана, сира де Куси. Там их схватили сержанты, охранявшие лес. Как только этот жестокий и безжалостный сеньор узнал от своих лесничих о том, что совершили юноши, то немедля велел их повесить. Когда об этом стало известно аббату Сен-Никола, который заботился о них, а также мессиру Жилю ле Брену, коннетаблю Франции[382], из рода которого были юноши[383], они оба отправились к королю Людовику и просили призвать к ответу сира де Куси. Добрый король, блюститель правосудия, узнав о жестокости сира де Куси, повелел послать за ним и вызвать к себе на суд, чтобы тот ответил за свое злодеяние. Услышав повеление короля, сир де Куси явился на суд и сказал, что не обязан отвечать без участия совета и что хочет, согласно обычаю баронов, предстать перед судом пэров Франции. Но против сира де Куси оказалось то, что по реестру суда Франции его земли не входили в число поместий баронов, ибо земля Бов и земля Турне, частью которых была сеньория, и достоинство барона уже не относились к земле де Куси в результате раздела между братьями; вот почему сиру де Куси сказали, что его земля не является поместьем барона. Обо всем этом было доложено королю Людовику, который повелел схватить сира де Куси, и сделали это не бароны и не рыцари, а его сержанты (жандармы);[384] и король повелел заточить его в тюрьму в башне Лувра и назначить день, когда он должен будет держать ответ в присутствии баронов. В назначенный день бароны Франции явились в королевский дворец, и, когда все были в сборе, король повелел привести сира де Куси и заставил его отвечать по упомянутому делу. Тогда сир де Куси, по воле короля, позвал к себе на совет всех баронов своего рода, а поскольку почти все они были его рода, то отошли в сторонку, так что король остался почти в одиночестве, если не считать безупречных членов его совета. Однако король твердо стоял на своем и был настроен вынести справедливый приговор (justum judicium judicare), то есть наказать сира де Куси по закону возмездия и приговорить его к такой же смерти (как он юношей). Узнав волю короля, бароны стали просить и умолять, чтобы он сжалился над сиром де Куси и наложил на него какое-либо иное наказание по своему усмотрению. Король, исполненный жажды праведного суда («qui moult fut échaffé de justice faire»), ответил всем баронам, что, если бы ему стало известно, что Господь Бог наш предоставил ему выбор — повесить де Куси или отпустить, то он бы его повесил, пренебрегая заступничеством баронов его рода. Наконец король, вняв смиренным мольбам баронов, вынес решение, что сир де Куси откупится от смертного приговора штрафом в десять тысяч ливров и построит две часовни, где каждый день будут возносить молитвы за души убиенных юношей. Он должен был уступить аббатству тот лес, где были повешены юноши, и дать обет провести три года в Святой земле[385]. Добрый король, блюститель правосудия, взял штраф, но не отдал эти деньги в свою казну, а употребил их на благодеяния… И это стало и должно служить прекрасным примером для всех, кто уважает правосудие, ибо человек очень знатного и высокого происхождения, которого обвиняли всего лишь бедные люди, с большим трудом откупился от того, кто отправлял правосудие и стоял на страже закона[386].
Поучительная история и красноречивый комментарий одного из монахов Сен-Дени, рупора королевской политики, который не удержался от преувеличений, противопоставляя знатного и влиятельного Ангерана де Куси и его баронов жертвам, представленным как «бедные люди», хотя речь идет о знатных юношах, родственниках коннетабля Франции, приближенного короля. Но верно и то, что на этом деле, врезавшемся в историческую память хронистов и миниатюристов, лежит печать своеобразных принципов и позиций Людовика Святого-судьи: свести к минимуму феодальную судебную процедуру в пользу королевского правосудия (то, что арест был произведен королевскими сержантами, а не рыцарями, говорит о многом), заставить относиться к верховной королевской власти, выносящей решения, с таким же уважением, как к кутюмам, приравнять правосудие к суровости, а затем смягчить ее снисходительностью, что точно так же соответствовало и королевскому идеалу милосердия, и благосклонности короля по отношению к баронам. Напрашивается вывод, что Людовик Святой разыграл спектакль, прикидываясь непреклонным, чтобы еще больше унизить баронов, а самому еще раз продемонстрировать свою доброту.
Но здесь обозначаются и противопоставляются две системы ценностей (социальных и юридических): феодальное правосудие, творящее произвол тогда, когда преступление, пусть даже незначительное, представляет угрозу potestas, власти сеньора, обладающего или полагающего, что он обладает высшим правосудием на своей земле, и королевское правосудие, в конечном счете тоже пристрастное, но выступающее в силу верховной власти правосудием государя, a fortiori[387] в случае Ангеррана, поскольку тут король лично проявил неколебимую верность этому идеалу правосудия. Он — король — блюститель правосудия, воплощение идеи того, что перед правосудием все равны, — и власть имущие, и отверженные, пусть даже монархическая пропаганда приукрашивает реальность. Впрочем, прогресс в области правосудия далеко не безобиден. Чтобы вынести более или менее лживое обвинение в оскорблении величества (это понятие обретает черты во время правления Людовика Святого[388]), королевское правосудие могло действовать с еще большим пристрастием. При Людовике Святом делал свои первые шаги его внук Филипп Красивый, король процессов об оскорблении величества от имени государственного разума[389]. Но это в будущем, а пока очевидно одно: Людовика Святого поразила и разгневала не просто несоразмерно суровая кара, а то, что юноши были повешены без суда. Король всерьез желал быть гарантом правосудия в своем королевстве. Между прочим, вопреки выводам, к которым пришли некоторые историки, процесс Ангеррана де Куси не был порожден новым инквизиционным процессом, заимствованным у римско-католического права[390], которое королевская власть будет использовать вслед за церковной Инквизицией для вызова в суд обвиняемого даже без иска пострадавшего или его близкого родственника. Напротив, это была традиционная процедура обвинения, допускавшая королевское вмешательство, поскольку аббат Сен-Никола-о-Буа и коннетабль Жиль ле Брен апеллировали к королю.
Дача показаний, введенная римским каноническим правом, коренным образом отличается от прочих судебных традиций: ордалий, или Божьего суда. К последним (испытаниям огнем или водой, из которых обвиняемый должен выйти целым и невредимым, поединкам («gages de bataille»), на которых победителем становился обвиняемый или его соперник), хотя они и были запрещены IV Латеранским собором (1215), все-таки прибегали, особенно в среде знати[391]. Церковь заменила их «рациональными» доказательствами и, в частности, показаниями свидетеля (свидетелей). В свою очередь, в том же направлении вместе с Людовиком IX пошло и государство. Один королевский ордонанс 1261 года запрещает «gages de bataille», заменяя их процедурой дачи показаний и свидетельскими показаниями. Анонимный хронист конца XIII века так говорит о короле:
И да будет вам известно, что всю свою жизнь он терпеть не мог поединков во Французском королевстве между соперниками или рыцарями, причиной которых было убийство или предательство, или наследство, или долги; но все эти вопросы он заставил решать с помощью показаний безупречных людей или людей, верных данному слову[392].
Одновременно с рационализацией судебной практики Людовик добивался и оздоровления практики ростовщической.
В ордонансе, относящемся к 1257 или 1258 году, упоминается комиссия, которой было поручено исправить злоупотребление мерами, предпринятыми ранее против евреев[393].
Не буду вдаваться в детали, но уже одни слова, характеризующие ростовщиков, кажется, свидетельствуют о заметных переменах в королевской политике, направленной теперь не только против ростовщиков-евреев, считавшихся главными знатоками в этом деле, но против растущих рядов ростовщиков-христиан, чьи ссуды в целом представляли собой суммы гораздо большие, нежели ссуды евреев. Соответственно, они и вычитали предварительно большие проценты в абсолютной стоимости, а иногда в цифровом выражении, чем проценты, получаемые евреями. Последние в общем ограничивались ссудами на потребление малых ценностей, но сопровождали их мерами, которые воспринимались как оскорбление: залогами служила одежда, движимость или скот.
Распространение мер против ростовщиков неевреев в то же время, вероятно, ограничивалось иноземными ростовщиками-христианами. Согласно ордонансу 1268 года из королевства изгонялись ростовщики-ломбардцы (то есть итальянцы), кагорцы[394] и прочие ростовщики-иноземцы. В трехмесячный срок они подлежали выдворению из страны, и за это время долговую сумму следовало выплатить сеньору заимодавца. Во всяком случае, купцам разрешалось торговать во Франции при условии, что они не будут заниматься ростовщичеством или иными запрещенными делами. Мотивировка в пользу узаконения этого ордонанса была не морального, а экономико-политического порядка: король рассудил, что вымогательства ростовщиков «сильно разорили королевство», также необходимо было покончить с тем злом, которое, как гласила молва, эти иноземцы творили в своих домах и лавках[395]. Первое, вероятно, знаменует собой начало осознания «национальной» экономической вотчины и экономических границ королевства, — то, что заставит внука Людовика Святого учредить таможни и запретить экспорт некоторых коллективных ценностей, например благородных металлов. Второе тревожит, ибо во имя государственных интересов король предлагает превратить слухи в обвинение. Однако государственный разум уже пробивается[396]. Во всяком случае, эти два ордонанса свидетельствуют, что осуждается именно ростовщичество, а не купцы, будь они иноземцами или даже евреями.
Конец правления Людовика IX был ознаменован важными денежными реформами. Эти реформы были прежде всего вызваны экономическим развитием и распространением денежного обращения. Не буду вдаваться в детали этой стороны дела, чтобы не отвлекаться от личности короля. Остановлюсь на психологических, нравственных и идеологических аспектах этих мер, составлявших часть программы по оздоровлению королевства в религиозном плане. Вернемся к тому моменту, когда речь шла о комплексе идей и действий Людовика Святого как «короля третьей функции», к проблеме того, как население Франции середины XIII века (в том числе король, правящие круги и интеллектуалы) воспринимали то, что мы называем «экономикой».
Денежные реформы[397] короля претворялись в жизнь на протяжении 1262–1270 годов. К ним относился, во-первых, ордонанс 1262 года, запрещавший подделку королевских денег и устанавливающий монополию на денежное обращение в королевстве в пользу королевских денег, кроме денег сеньоров, обладающих правом чеканки монет, которые отныне имели право обращения исключительно на принадлежавших им землях. Далее следовали два ордонанса, запрещавшие хождение во Французском королевстве английских денег «эстерлинов» (стерлингов), — первый, не дошедший до нас, был обнародован между 1262 и 1265 годами и требовал от королевских подданных, в том числе и людей Церкви, клятвы не пользоваться стерлингами, и ордонанс 1265 года, устанавливавший крайнюю дату их обращения — середина августа 1266 года. Другой ордонанс 1265 года вновь оговаривал меры 1262 года, запрещавшие подделку королевских денег, и отводил королевским деньгам привилегию обращения во всем королевстве, но на этот раз с оговоркой в пользу региональных денег — нантских, анжуйских и мансских, чтобы «народ не думал, что имеется достаточно королевских турских и парижских денье». Согласно ордонансу от июля 1266 года (от него сохранился всего один фрагмент) возобновлялась чеканка парижского денье с новыми весовыми характеристиками и содержанием благородного металла и создавался турский гро; наконец еще один утраченный ордонанс, изданный между 1266 и 1270 годами, говорил о создании золотой монеты экю[398].
С современной «экономической» точки зрения эти меры важны по трем причинам.
Возобновление чеканки парижского ливра большего по сравнению с прежним веса (1,2882 г против 1,2237 г парижского ливра Филиппа Августа), но с более низким содержанием благородного (или более низкой пробы) металла (0,4791 г чистого серебра против 0,5009 г в парижском ливре Филиппа Августа) фактически говорит о девальвации. Это более или менее сознательный отклик на процесс, который мы именуем инфляцией, на порчу денег, начавшуюся, по крайней мере, с XII века. Этот процесс был вызван растущей потребностью в золотых и серебряных монетах, что отвечало бы развитию денежной экономики и растущему количеству денег, которые чеканились королем и сеньорами, имевшими на это право. Такое увеличение денежной массы вызвало одновременно и требование экономического роста, и желание увеличить бенефиции права сеньора, права на чеканку монет[399]. На протяжении XIII века доля права сеньора в доходах королевской казны не переставала расти[400]. Запрещение подделки королевских денег и ограничение обращения денег сеньоров отчасти отвечало и намерению если не покончить с инфляцией, то хотя бы снизить ее.
Но особенно памятны для финансовой истории Франции две другие меры. Самой яркой является возобновление, спустя пятьсот лет, чеканки золотых монет, возврат к биметаллизму античности и Высокого Средневековья, благодаря чему латинский христианский мир вошел в узкий круг биметаллистских экономико-политических комплексов: Византии и мира ислама. Король Альфонс VIII Кастильский в 1175 году, последние нормандские короли Сицилии и император Фридрих II и его августали в 1231 году в Южной Италии действовали, скорее всего, ради престижа; экономическое значение этих денег было весьма невелико. Совершенно иначе обстояло дело с крупными итальянскими купеческими городами. Незадолго до 1246 года Лукка, в 1252 году Генуя (дженовино) и особенно, начиная с 1253 года, Флоренция с ее флорином, а с 1284 года Венеция с дукатом дали прекрасное начало длительного хождения золотой монеты, сыгравшей огромную роль в развитии международной торговли и сбора налогов в западноевропейских государствах. Два крупнейших среди них — Англия и Франция — пытались войти в эту группу коммерческого и банкирского могущества преимущественно из политических соображений престижа монархии. Генрих III отчеканил в 1257 году «золотой пенни», который постигла неудача. Его чеканка и обращение прекратились около 1270 года, и лишь в 1344 году в Англии вновь появилась золотая монета — флорин. В 1266 году Людовик Святой ввел в оборот золотой экю — и опять неудача. В конце того же века экю уступил место различным золотым монетам, популярность которых до нового экономического подъема в 1330 году была средней.
Итак, парижский денье и золотой экю были, скорее, неудачей, о чем свидетельствует весьма небольшое количество этих монет, дошедших до нашего времени. Зато очень популярен не только во Франции, но и на международном рынке был турский гро. Его популярность была популярностью большой длительности (de longue durée) — он имел хождение даже во время больших монетарных затруднений XIV века и благополучно обрел свою денежную нишу, отвечающую важным потребностям.
Понятно, что денежная политика Людовика Святого соответствовала, наслаиваясь непосредственно на экономические и финансовые цели, и политическим задачам. Именно то, что подчас называют, игнорируя более сложную реальность, борьбой государственной монархии с феодализмом, и нашло здесь главную сферу приложения. Людовик Святой возвратился к традиционному представлению о деньгах как о королевском орудии, как о предмете государственной монополии. Перед лицом баронов и Церкви ему следовало бы довольствоваться провозглашением превосходства королевских денег перед деньгами сеньоров и подготовить изъятие последних, однако он сделал решительный шаг в этом направлении. Началось создание денежной монополии монархии. Еще раз монархическое государство, находящееся в процессе становления, получает выгоду от тройного давления: давления канонического права в процессе формирования, связанного с этим давления возрождающегося римского права, и давления одной точки зрения, которая, как это прекрасно показал Т. Биссон на материале предшествующего периода, уже давно требовала от политической власти стабильности и хорошего качества денег, которыми все чаще пользовалось все больше людей. «Консервация» (conservatio monetae) денег становилась все более настойчивым требованием времени. Как и в случае с правосудием, король в тех вопросах, в которых имел влияние и силу, не мог не стать главным лицом, получавшим основную выгоду. Точно так же и монетарная власть развивалась в духе этого высшего образа власти, с которым у короля, особенно во Франции, всегда наблюдалась более тесная связь, — majestas, величество. Вскоре подделку королевских денег включили в перечень преступлений против королевского величества, и фальшивомонетчики вошли, как и в древности, в число самых опасных преступников.
Королевская политика в области денег вырастала из обязанности правосудия. Королевские действия в области финансов ведутся на поле сражения «хороших» денег с «плохими», «чистых» денье (как говорится в ордонансах Людовика Святого) с денье «потертыми», использованными, подделанными или низкой пробы. Людовику Святому и его советникам было слишком хорошо известно, что битва за «хорошие» деньги (как говорили в XIV веке) — важный элемент образования цен, тех цен, которые согласно идеологии эпохи должны быть «справедливыми». «Справедливая цена», «справедливая оплата», «хорошие деньги» — вот три аспекта одного и того же нравственного понятия социально-экономической жизни, теоретиками которой во времена Людовика Святого были канонисты и богословы. Тем самым монетарные меры наподобие предпринятых Людовиком Святым вписываются в перспективу, которую уже заранее называли renovatio monetae, обновление, которое для людей Средневековья, находящихся под воздействием римской и каролингской идеологий, имело резонанс религиозный, священный, квазиэсхатологический. Денежная реформа — благочестивое дело, то есть сугубо священное. Чеканщики монет, в частности золотых, хорошо это знали, изображая на флорентийских флоринах святого Иоанна, покровителя города, на аверсе венецианских дукатов — Христа во славе, а на реверсе — святого Марка, вручающего хоругвь коленопреклоненному дожу.
Это хорошо понимал Людовик Святой. На турских гро он повелел отчеканить крест и свое королевское имя (Ludovicus rex) с легендой: «Благословенно имя Господа Бога нашего Иисуса Христа» (Benedictus sit потеп Domini nostri Dei Jesu Christi). Но особенно прославлялись Иисус и король на экю. На аверсе был помещен символ Капетингов, герб с цветами лилии, и легенда: «Людовик милостью Божией король франков» (Ludovicus Dei gracia Francorum rex), a на реверсе — крест, украшенный четырьмя цветками лилии и выспренней надписью: «Да торжествует Христос, да царствует Христос, да безраздельно властвует Христос» (Christus vincit, Christus régnât, Christus imperat).
Необычный свет проливает на денежную политику Людовика IX один неожиданный документ. Можно легко представить, что университетские богословы Средневековья проводили время в дискуссиях об абстрактных и вечных проблемах. Так, на Пасху 1265 года знаменитый парижский магистр Жерар д’Абвиль должен был ответить в дебате quodlibet[401] (такое упражнение для ума предлагалось магистрам университета два раза в год, на Рождество и на Пасху) на вопрос, поставленный членами факультета богословия: имел ли король право в своем последнем ордонансе требовать от своих подданных, являющихся в то же время подданными епископов или служителями Церкви, клятвенного обещания не пользоваться больше эстерлинами (английской монетой) в своих сделках? Не совершает ли таким образом король «насилия» над ними — впрочем, такой вопрос был предметом одного процесса перед Папой?[402]
Этот животрепещущий вопрос, сформулированный так, что вписывает данную проблему в компетенцию факультета, заставляет глубоко исследовать право короля в финансовой сфере. Магистр Жерар ответил, что чеканка монеты — вполне королевская прерогатива, основывая свое утверждение на тройном авторитете: прежде всего на Библии, на речении Христа («Отдавайте кесарево кесарю», Мф. 22: 21) по поводу серебряной монеты, на которой было изображение императора, и апостола Павла, рекомендовавшего: «Всякая душа да будет покорна высшим властям» (Рим. 13: 1), затем на высказанной Аристотелем банальной истине, что государь — верховный защитник, и, наконец, на каноническом праве, заимствовавшем из римского права понятие «общественной пользы» (utilitas publicа), как это было сформулировано в 1140 году в «Декрете» Грациана (С. 7, q. 1, с. 35) и выражено в булле Per venerabilem Иннокентия III (1203), где утверждалось, что король Франции не признает над собой никакой высшей светской власти, что содержится также в послании того же Иннокентия III королю Арагона, в котором он признает право и обязанность заботиться о том, чтобы деньги были «здоровыми и законными»; это послание вошло в сборник «Декреталий», помещенный в Своде канонического права. Не важно, что далее Жерар подчеркивает, что «возврат к эстерлинам всем во благо и что, следовательно, отказ от предпринятых мер полезен и должен произойти в надлежащий момент», главное — он подтверждает королевское право в монетарной сфере. Впрочем, возможно, что, столкнувшись с враждебностью большой части клириков и интеллектуалов, Людовик IX отменил клятву бойкотировать стерлинги, одновременно утвердив запрет на их хождение в королевстве. Наконец, II. Мишо-Кантен сделал одно интересное замечание: в свете аргументации Жерара, «клирики университета, слушатели профессора, предстают, как и он сам, интеллектуально совершенно безоружными, не в силах понять, как осуществляется денежная политика». Вопреки утверждениям некоторых историков, схоласты, во всяком случае в XIII веке, не в состоянии выработать экономические теории, адаптированные к реальностям и проблемам своей эпохи.
Но разве у короля и его приближенных клириков не было советников в экономических вопросах, особенно в денежных? Были. Но это бюргеры, среди которых особенно выделяются богатые купцы, привычные иметь дело с деньгами. Уже в 1254 и 1259 годах. Людовик IX учредил для сенешальств Юга советы, обязанные разъяснять сенешалам, чем вызван запрет экспорта зерна и прочего продовольствия в случае отсутствия денег в регионе. В эти советы входили прелаты, бароны, рыцари и бюргеры «добрых городов». Ордонанс 1265 года, изданный в Шартре по факту денег, был ратифицирован после совещания короля с присягнувшими бюргерами Парижа, Орлеана, Санса и Лана, имена которых фигурируют в самом тексте ордонанса[403]. Экономические и особенно монетарные проблемы породили собрания трех сословий. Так, благодаря деньгам бюргеры получили доступ к государственной машине, став олицетворением индоевропейской третьей функции.
Миротворец
Фламандское наследство. — Мир с Арагоном: договор в Корбее (1258). — Франко-английский мир: Парижский договор (1259). — Амьенская «миза».
Две великих обязанности ложатся на плечи христианского короля, претворение в жизнь двух идеалов должно принести вечное спасение королю и его подданным: во-первых, правосудие и, во-вторых, — мир. В последнем случае Людовик IX играет двойную роль. С одной стороны, король старается внести мир в те дела, в которые его вовлекают, и подает пример того, что не следует отказываться от разрешения затянувшихся (la longue durée) серьезных конфликтов, наследником которых его сделала история. Ему хотелось ликвидировать причины конфликтов и установить мир, если не навсегда, то, по крайней мере, надолго. Пребывая между настоящим и вечностью, он трудился во благо будущего. С другой стороны, его авторитет способствовал тому, что враждующие стороны, стремясь уладить свои дела посредством излюбленной в Средние века процедуры, называемой третейским судом, выбирали судьей именно его. Слухи о деяниях Людовика и слава о нем распространились далеко за пределы Французского королевства. Ему суждено было стать третейским судьей, миротворцем христианского мира.
Вот самые значительные, самые яркие из заключенных им мирных договоров и множества проведенных им третейских судов.
Во Фландрии, представляющей собой один из самых крупных и, вероятно, самых богатых фьефов королевства, по феодальному обычаю и вопреки королевским традициям Капетингов, признававших в качестве престолонаследников исключительно мужчин, графство наследовали женщины, если право первородства было на их стороне. Но вот уже почти тридцать лет развивалась интрига, причиной которой послужили матримониальные связи графини Маргариты, интрига, все более запутанная и сложная. Остановлюсь лишь на тех ее моментах, которые высвечивают роль Людовика IX[404].
В 1244 году умерла графиня Иоанна, вдова Фердинанда Португальского, потерпевшего поражение при Бувине. Будучи бездетной, она оставила графство своей младшей сестре Маргарите, которая в первом браке была замужем за Бурхартом Авеном, бальи Геннегау. Но этот брак оказался недействительным, так как Бурхарт, еще ребенком посвященный служению Богу, был поставлен протодьяконом, ив 1216 году Иоанна добилась от Римской курии расторжения брака сестры. Маргарита и Бурхарт Авен разошлись не сразу и имели двоих детей. В 1223 году Маргарита второй раз вступила в брак с Вильгельмом Дампьером, от которого у нее было трое сыновей. Так началась распря между Авенами, заявлявшими о своем праве первородства, и Дампьерами, не признававшими наследниками сводных братьев, этих бастардов, материнских любимчиков.
Людовик IX не раз занимался этим делом — то по приглашению одной из сторон, то по собственной инициативе, как сюзерен, которого не могла оставить равнодушным судьба одного из его главных фьефов. В 1235 году он добился примирения между Иоанной и Маргаритой, предусмотрев неравный раздел наследства: две седьмых — Авенам, пять седьмых — Дампьерам. Дело осложнялось тем, что часть наследства находилась во Французском королевстве (графство Фландрия), а часть — в империи (герцогство Фландрия, к которому в 1245 году присоединилось маркграфство Намюр; император Фридрих II пожаловал его графине Маргарите, но оно находилось в залоге у французского короля за большую ссуду, которую король одолжил латинскому императору Константинополя Балдуину II Фландрскому). После смерти в 1250 году Фридриха II Европа осталась без императора, что было на руку французскому королю, старавшемуся к тому же не отдавать предпочтения ни одному из претендентов, которые, даже являясь признанными римскими королями (и не будучи при этом коронованными императорами), пользовались лишь ограниченной властью.
В 1246 году в преддверии крестового похода Людовик IX и папский легат Одо де Шатору добились примирения сторон, предоставив Геннегау Авенам, а Фландрию — Дампьерам. Маргарита присвоила титул графа Фландрского своему сыну Ги Дампьеру, который вместе с Людовиком IX отправился в крестовый поход, откуда вернулся, как почти все бароны, в 1250 году, а на другой год погиб в результате несчастного случая. Своим преемником во Фландрии Маргарита признала младшего сына, брата Ги, который в отсутствие Людовика Святого, пребывающего в Святой земле, собирался в феврале 1252 года принести оммаж Бланке Кастильской. Тем временем Римская курия в 1249 году признала наконец законные права Авенов.
Но графиня Маргарита отказала Иоанну Авену в титуле графа Геннегау, оставив лишь маркграфство Намюр, оммаж которого уступила ему в 1249 году. Между тем она призывала своего сына Дампьера, графа Фландрского и его брата, а также других французских баронов захватить Зеландские острова, которые требовала для графства Фландрского. Высадка на Валхерене закончилась трагически, и в июле 1253 года граф Голландский, брат римского короля, взял Дампьеров и многих французских баронов в плен. Тогда графиня Маргарита обратилась за помощью к самому младшему брату Людовика IX, Карлу Анжуйскому, пообещав ему Геннегау. Карл согласился и готов был занять Валансьен и Мон, но его советникам удалось предотвратить вооруженное столкновение с римским королем, поддерживавшим дружеские отношения с королем Франции.
Вернувшись из крестового похода, Людовик IX решил разобраться с этим вопросом. Он руководствовался при этом тремя соображениями: королевские вассалы, граф Фландрский с братом, находились в плену (остальных французских баронов граф Голландский отпустил), в этом деле был также замешан брат короля, а сам Людовик хотел соблюсти договор 1246 года. Разгневанный на Карла Анжуйского за его опрометчивые действия, король вызвал брата в Париж.
Действуя осмотрительно, он намеревался сначала встретиться в Генте с графиней Маргаритой, чтобы выразить ей свою поддержку и изложить свой план. Когда графиня и ее сыновья Авены согласились на третейский суд Людовика IX, то по «пероннскому соглашению» (24 сентября 1256 года) он возобновил основное положение договора 1246 года: Геннегау — Авенам, Фландрию — Дампьерам. Но Геннегау уже отошло к Карлу Анжуйскому. Людовик Святой заставил брата уступить его, не теряя при этом достоинства: графиня Маргарита дала Карлу за Геннегау большой выкуп. Она должна была также уплатить огромную сумму графу Голландскому за освобождение Дампьеров. Вскоре после этого ее оставшийся в живых сын из рода Авенов Бодуэн, граф Геннегау, помирился с ней. На северо-восточной границе Французского королевства вновь воцарился мир.
Позиция Людовика IX в этом деле весьма показательна. Он хотел, чтобы справедливость и мир были на пользу и интересам королевства, и семейным отношениям, так как заботился и о тех, и о других. Он напоминал в «пероннском соглашении», что не желает принимать сторону ни Авенов, ни Дампьеров, чтобы не ущемить интересы кого-либо из них, поскольку они — его кровные родственники (consanguinei nostri). Также уравновесились чувство справедливости и родственные чувства в его отношении к брату. Наконец, он отказался вмешиваться в дела Намюра и способствовал окончательному урегулированию, которое выразилось в передаче маркграфства графу Фландрскому (1263). Ради мира стоило отказаться от пожалования. В то же время общественное мнение Фландрии оставалось враждебным по отношению к французскому королю; бюргеры винили его во всех тяжелых повинностях, которые нередко ложились на их плечи. Его появление в Генгге в 1255 году вызвало скандал. Королевский авторитет почти ничего не значил для многолетней (à la longue durée) привычки противостояния.
На северо-востоке королевства Арагона и Каталонии Испанию и Францию не разделяют Пиренеи. Теоретически, Капетинги унаследовали старую марку каролингской Испании[405], однако в конце X века Гуго Капет не откликнулся на призыв христиан о помощи против мусульман и, утверждая вначале расхождение, а впоследствии полный разрыв, совет Таррагоны постановил впредь датировать письменные документы христианской эрой и годом, а не годом правления королей Франции, и это положение довольно долго соблюдалось в графствах Барселонском, Руссильон, Сердань, Конфлан, Бесалу, Ампурдан, Урхель, Жерона и Осона. Графы Барселонские, ставши в 1162 году королями Арагона, перестали приносить оммаж королю Франции, однако как до, так и после своего возвышения они стремились проникнуть на французский Юг.
Хотя Юг был частью королевства Капетингов, порой казалось, что он готов отделиться и образовать независимое целое вокруг трех политических центров — Пуатье с герцогами Аквитанскими, Тулуза с ее графами и Барселонские с ее графами, а впоследствии — королями, которые, похоже, были в силах навязать ему свое господство. Однако государство на Юге по обе стороны Пиренеев не сложилось. Тем не менее графы Барселонские претендовали на сюзеренитет над виконтством Каркассонн, поскольку род Транкавель принес им оммаж, и над всеми доменами графов Тулузских из дома Сен-Жиль. Более того, со времени, когда в конце ХII века короли Арагона стали графами Прованскими, они сохраняли ленную зависимость от наследства Дус де Сарла, жены Раймунда Беренгария III, которое включало часть Центрального массива с Жеводаном, Сарла и Мийо. Альбигойский крестовый поход коренным образом изменил ситуацию, но не заставил правящую династию отказаться от своих притязаний. Симон де Монфор, вначале признававший сюзеренитет Педро II Арагонского над Каркассонном, решил после победы при Мюре в 1213 году, что король Арагонский потерял все свои права и домены во Французском королевстве. Конфликт между двумя королевствами кристаллизовался вокруг трех городов: Мийо, Каркассонн и Монпелье. В 1237 году Мийо на какое-то время был занят войсками арагонцев, а в 1234 и 1240–1242 годах из-за него едва не вспыхнула франко-арагонская война. Для обороны Каркассонна Людовик IX повелел построить мощные укрепления и взять его в кольцо королевских замков (Пейрепертю, Керибю), в которых, с согласия их сеньоров, был размещен королевский гарнизон. С Монпелье создалось щекотливое положение. В конце ХII века последняя наследница принесла эту сеньорию в качестве приданого своему мужу, королю Арагона, но на деле этим фьефом владел епископ Магелона, и в 1252 году он, ища защиты от Арагонской династии, попросил, чтобы король Франции стал его сюзереном.
Ситуация вновь обострилась, когда король Арагона Яков I снова выступил с притязаниями на Мийо, графство Фуа, Жеводан и Фенуйед. Арагонские инфанты предпринимали попытки вторжения в район Каркассонна, а трубадуры, бывшие на службе у Якова I, призывали к войне против короля Франции. В ответ сенешал Бокера наложил эмбарго на продовольствие, доставляемое из Монпелье и других мест Арагона.
Однако в конце концов возобладала заинтересованность двух королей в устранении старых распрей. Людовик сделал это из политических соображений и для того, чтобы упрочить свое могущество на Юге, еще не ставшем окончательно частью королевства. Яков I мыслил иначе: ему виделись юг и Реконкиста против мусульман, запад и господство в западном Средиземноморье. Яков I Завоеватель в 1229–1235 годах сражался за Балеарские острова, в 1238 году захватил Валенсию, а затем Альсиру и Хативу. В 1255 году короли назначили двух церковных арбитров, француза и каталонца, с предложениями которых согласились. Послы Якова I прибыли в Корбей 11 мая 1258 года для подписания договора, который был ратифицирован 16 июля. Французский король отказался от Испанской марки, а король Арагона — от Каркассонна, Пейрепертю, Лораге, Разе, Минерву а, Жеводана, Мийо и Гриз, от графств Тулузского и Сен-Жиля, а во время подтверждения — от Ажана и графства Венесен. В обмен на Руссильон и Бесалу французский король получал Фенуйед. Вопрос о Монпелье не был урегулирован, и в 1264 году Людовик IX вновь заявил о своих правах на этот город. Руссильон оставался яблоком раздора между Францией и Испанией до тех пор, пока в 1659 году Людовик XIV не получил его по Пиренейскому миру.
Самой выдающейся мирной инициативой Людовика IX стало урегулирование векового конфликта с Англией. Английские владения во Франции и Гаскони представляли наибольшую угрозу единству и независимости Франции. В середине XII века, когда на английский престол в 1154 году взошел граф Анжуйский Генрих Плантагенет, страна представляла собой территориальное единство (имевшее гораздо более внушительные размеры, чем королевский домен Капетингов). Став в 1150 году герцогом Нормандским, а в 1151 году — графом Анжу, Мена и Турени, в 1152 году Генрих II женился на легкомысленной Алиеноре Аквитанской, которая после развода с королем Франции Людовиком VII принесла своему новому супругу в приданое Аквитанию (Пуату, Лимузен, Перигор, Керси, Сентонж, Гиень[406]) и Гасконь; последняя, несмотря на притязания Капетингов, сохраняла независимость от Французского королевства. В 1202 году Филипп Август, опираясь на решение суда Франции, обвинявшего английского короля Иоанна Безземельного в беззакониях, заявил о разрыве вассальных связей между королем Франции и королем Англии. В 1204–1205 годах Филипп Август завоевал Анжу, Мен, Турень и Нормандию, присоединив их к королевскому домену; впрочем, Нормандия находилась на особом положении. В 1246 году Людовик IX, посвящая в рыцари своего младшего брата Карла, пожаловал ему в апанаж Анжу и Мен; эти владения Людовик VIII предназначал другому, старшему по возрасту сыну, но тот умер ребенком. Мы уже видели, что поход короля Англии Генриха III с целью отвоевать земли на западе Франции, на которые он имел права, закончился в 1242 году его поражением, и, согласно перемирию, заключенному двумя королями 12 марта 1243 года, положение вещей оставалось неизменным в течение пяти лет. Статус-кво затянулся на все время крестового похода.
В 1253–1254 годах Генрих III находился в Бордо, участвуя в подавлении бунта гасконских баронов. После этого он собирался, проехав через Французское королевство, посетить по пути в Анжу аббатство Фонтевро, некрополь своих предков, аббатство Понтиньи, где хранились мощи святого Эдмунда Рича, архиепископа Кентерберийского, с которым у него возникли разногласия и который умер в изгнании, и Шартрский собор Нотр-Дам, а затем вернуться в Англию. Людовик IX охотно предоставил Генриху III такую возможность и пригласил его в Париж, где они вместе отпраздновали Рождество 1254 года в обществе четырех сестер, дочерей покойного графа Прованского, — Маргариты, королевы Франции, Алиеноры, королевы Англии, СанIII, жены брата Генриха III Ричарда Корнуэльского, и Беатрисы, жены брата Людовика IX Карла Анжуйского. Между королями возникла искренняя симпатия, и Людовик еще более укрепился в своем стремлении учитывать в политике семейные связи. Он проводил свояка до Булони, где тот вступил на корабль, а по прошествии времени подарил английскому королю слона, полученного в дар от египетского султана[407].
В том же году Генрих III потребовал возобновления перемирия, и Людовик IX охотно согласился на это. В 1257 году Людовик оказал вялую поддержку королю Альфонсу Кастильскому, сопернику брата Генриха III в империи, и Ричард Корнуэльский был избран римским королем, а 17 мая 1257 года коронован в Ахене вместе с женой СанIII, но императорскую корону так и не получил, и великое междуцарствие продолжалось.
Именно в 1257 году Генрих III прислал к Людовику IX епископа Винчестерского, миссия которого, без сомнения, преследовала двойную цель: еще больше настроить французского короля на проведение про-английской политики в империи и предложить заменить договоры о перемирии, благодаря которым между двумя королевствами сохранялся непрочный мир, полноценным мирным договором. Людовик IX был специалистом, но не монополистом в делах мирного урегулирования, а Генрих III старался создавать свой имидж христианского короля по образу и подобию Людовика IX. Но он не отказался от притязаний на территории, которыми во Франции владели его предки, утверждая, что наследники его отца, Иоанна Безземельного, не отвечают за ошибки предка. Оба короля имели искреннее намерение заключить мир, но Генрих III все больше втягивался в борьбу с английскими баронами, навязавшими ему в 1258 году новые ограничения власти в «Оксфордских провизиях»[408]. Переговоры потребовали немало сил и времени[409]. 28 мая 1258 года мирный договор был наконец подписан в Париже. Доверенные лица королей Англии и Франции поклялись, как было принято, на Евангелии; при этом присутствовал сам Людовик и два его старших сына — Людовик и Филипп; первому было четырнадцать, второму — тринадцать лет.
Английский король навсегда отказался от Нормандии, Анжу, Турени, Мена и Пуату, но сохранял права на Ажан и Керси и должен был получить отречение своего брата Ричарда Корнуэльского и сестры Алиеноры, графини Лестерской, от всех прав во Французском королевстве. От французского короля, которому нетрудно было добиться денег от процветающих и послушных городов королевства, король Англии, очень нуждавшийся в средствах, получил сумму, необходимую для содержания в течение двух лет пятисот рыцарей, а также ежегодные доходы с Ажана вплоть до урегулирования ситуации в этой земле. Кроме того, король Франции пожаловал английскому королю свои домены в диоцезах Лимож, Кагор и Перигё, за исключением земель, находящихся во владении епископов Лиможа, Кагора и Периге, и фьефов, пожалованных своим братьям Альфонсу де Пуатье и Карлу Анжуйскому. Людовик обещал королю Англии в случае смерти Альфонса де Пуатье часть Сентонжа по южному течению Шаранты. Но французский король сохранял своего сенешала в Перигоре и мог строить там новые бурги напротив английских укреплений. Кроме того, Бордо, Байонна и Гасконь становились французскими ленниками, английский король соглашался держать их как фьеф от короля Франции и тем самым превращался в пэра Франции, но обязанного при этом принести оммаж вассала Капетингу.
Ричард Корнуэльский и сын Генриха ратифицировали мирный договор 10 февраля 1259 года. Семнадцатого февраля эту процедуру совершили в Вестминстере доверенные лица короля Англии. Граф и графиня Лестерские (Симон де Монфор и его жена Алиенора) долго не соглашались и подписали мирный договор только 4 декабря 1259 года, in extremis[410]. По приглашению Людовика IX Генрих III в сопровождении своей супруги, второго сына Эдмунда и многочисленной свиты высадился 14 ноября на континенте. Двадцать пятого ноября Людовик IX устроил в честь него прием в Сен-Дени, а в Париже предоставил в его распоряжение собственный дворец в Сите. Четвертого декабря 1259 года в саду дворца, в присутствии многочисленных английских и французских прелатов и баронов и при большом стечении народа король Англии принес оммаж французскому королю, опустившись перед ним на колени и вложив свои руки в руки Людовика IX. Перед этой церемонией канцлер Франции, францисканец Эд Риго, архиепископ Руанский, торжественно зачитал мирный договор.
Договор вызвал горячие споры среди советников двух королей. Жуанвиль приводит нам яркое свидетельство того, что говорилось с французской стороны:
Случилось, что святой король договорился, чтобы король Англии с женой и детьми прибыл во Францию для заключения мира. Члены его совета возражали против этого мира и говорили ему так: «Сир, мы весьма удивляемся, что такова ваша воля, что вы желаете пожаловать королю Англии столь обширную часть ваших владений, которые вы и ваши предки отвоевали у него и получили за его беззакония. Поэтому нам кажется, что если вы думаете, что не имеете на них права, то совершите хорошую реституцию королю Англии, только если отдадите все, что было завоевано вами и вашими предками; если вы думаете, что имеете на это право, то, нам кажется, вы потеряете все, что ему отдали».
На это святой король ответил так: «Сеньоры, я не сомневаюсь, что предки английского короля по заслугам утратили то, чем владею я, и землю, которую я ему даю, я даю ему и его наследникам не как то, чем я владею, но чтобы между нашими детьми, а ведь они — двоюродные братья, воцарилась любовь. И мне кажется, я делаю это не зря, ибо он не был моим человеком, а благодаря этому становится моим вассалом»[411].
Жуанвиль, одобряя короля, делает вывод:
Это был человек мира, который всеми силами старался упрочить мир между своими подданными, а особенно между богатыми людьми, своими соседями и государями[412].
Далее Жуанвиль приводит примеры множества распрей, с которыми Людовик Святой покончил и во Французском королевстве, и за его пределами, и заканчивает этот фрагмент, посвященный королю-миро-творцу, любопытной речью Людовика Святого.
По поводу этих иноземцев, которых король примирил, иные его советники говорили ему, что было бы лучше, если бы они продолжали враждовать; ведь если бы они истощили силы друг друга, то не смогли бы напасть и на него, а будучи в силе, смогут. И на это король ответил, что они говорят дурно: «Ибо если бы соседние государи увидели, что я позволяю им воевать, поразмыслив, могли бы сказать: “Не к добру король позволяет нам воевать”. И из ненависти ко мне они напали бы на меня, и мне пришел бы конец, не говоря уже о том, что я заслужил бы гнев Бога, говорящего: “Благословенны все миротворцы”».
И так вышло, что бургундцы и лотарингцы, которых он умиротворил, любили его и повиновались ему; и я даже видел, как они обращались к королю для проведения судебных тяжб между ними в королевском суде в Реймсе, Париже и Орлеане.
Эти две страницы, написанные Жуанвилем и доносящие до нас слова короля, — ярчайшее свидетельство, проливающее свет не только на то, чем руководствовался Людовик Святой в своих миротворческих действиях, но и на принципы его политики в целом. В основе всего лежит неразрывное единство между интересами королевства и претворением в жизнь христианского идеала. Он пожаловал земли королю Англии, а за это сделал его своим вассалом. Теперь, если бы тот нарушил оммаж, это не осталось безнаказанным. В 1274 году монах Сен-Дени Примат во французской редакции «Романа королей» (выполненной по повелению Людовика Святого, отданному незадолго до смерти), который разросся в «Большие французские хроники», подчеркивает значение оммажа для Гаскони, и современные историки согласны с этим суждением: «До 1259 года Гасконь не была ленницей ни французских королей, ни их королевства», и, следовательно, Генрих III был «человеком» короля Франции лишь «постольку поскольку». Четвертого декабря 1259 года, принеся оммаж Людовику IX за Гасконь, «чего не делал ни один из его предшественников, Генрих III превратил бывшую до тех пор независимую землю во фьеф, в аллод. Отныне Французское королевство не заканчивалось на Гаскони, но простиралось до самых Пиренеев»[413].
Другой мотивацией Людовика Святого, с которой мы уже сталкивались, являлось родственное чувство. И здесь встает тот же вопрос: ставится ли оно на службу политики, располагающей совсем иными средствами, или же это политика, движимая семейным императивом? Отвечаю: и то, и другое стало так присуще Людовику Святому, что без них было бы невозможно понять эмоциональные импульсы политического реализма.
Чего опасался больше Людовик Святой, проводя политику реализма: ненависти врагов или, будучи верующим, гнева Божьего? Одно наслаивается на другое, мешая дать однозначный ответ. Долг христианина удваивается и служит интересам короля.
Действительно ли Парижский договор 1259 года положил конец франко-английскому антагонизму на континенте? В 1271 году Альфонс де Пуатье и его жена Жанна умерли бездетными (случай, предусмотренный договором 1259 года), но французский король не спешил возвращать Ажан и юг Сентонжа королю Англии, и эта реституция, совершившаяся наконец в 1286 году, позволила избежать двусмысленности как в вопросе о границах, так и о правах двух государей. Дважды появлялись основания (в 1294 году у Филиппа Красивого и в 1324 году у Карла IV Красивого) для вооруженного вторжения в Гиень и конфискации фьефа. И оба раза посредничество Папы без труда приводило к возвращению герцогства королю Англии (в 1297 и 1325 годах). Но легкость его оккупации, возможно, создала у французов впечатление, что отвоевать английские владения во Франции будет просто. Тревогу вызывало не это, а то, что преемники Генриха III все чаще приносили оммаж французским королям без особого желания. Эдуард I принес оммаж в 1274 и 1286 годах, Эдуард II от имени своего отца — в 1304 году и уже как король Англии — в 1308 году, Эдуард III от имени своего отца — в 1325 году и от своего имени — в 1329 году — в новой обстановке, когда французский король уже не был прямым потомком Капетингов, но являлся отпрыском младшей ветви династии — Филиппом VI Валуа. Французские вельможи отдавали предпочтение именно юному королю Англии, который был внуком Филиппа Красивого, правда, по женской линии, по линии своей матери Изабеллы, вдовы Эдуарда II. Она тщетно пыталась заполучить для сына французскую корону, которая по традиции Капетингов приберегалась для наследников по мужской линии. В 1329 году юный Эдуард принес оммаж Филиппу VI в Амьене просто потому, что не нашел в себе сил сказать «нет». Такое признание вассалитета короля Англии по отношению к королю Франции стало отныне весьма проблематичным, по крайней мере, по трем причинам: фактически территориально-правовое положение Гиени не было окончательно урегулировано Эдуардом III и Карлом IV Красивым договором от 31 марта 1327 года, хотя его и представляли как «нерушимый мир»; смена династий во Франции создала новую ситуацию в отношениях между двумя королями, когда англичанин выступал претендентом на французскую корону; и, быть может, что немаловажно, потому что развитие английской и французской монархий по пути «национальных» государств, государств «нового времени», делало подчинение одного короля другому в феодальном духе все более спорным и сомнительным. Условие, с помощью которого Людовик IX хотел окончательно решить проблему английского присутствия во Франции, стало со временем главным препятствием к установлению франко-английского мира. Воссоздаю данную цепь событий, выходящих далеко за пределы правления Людовика Святого, единственно потому, что это способствует оценке его идей и влияния на решение встававших перед французами проблем и на развитие событий. Договор 1259 года и правда означал, что Людовик Святой преуспел в своих намерениях, где одна задача дополняла другую: скрепить мир между Англией, и Францией самыми прочными из существовавших в то время уз — узами вассалитета, что, кроме всего прочего, знаменовало собой превосходство короля Франции. Эволюция структур и развитие событий, которые трудно было предугадать, превратили Парижский договор в орудие войны — Столетней войны, но святой король не был ни пророком, ни провидцем.
Изо всех третейских судов остановлюсь на одном, поразительном для историков, — на улаживании конфликта между королем Англии Генрихом III и его баронами. Весь XIII век в Англии прошел под знаком усилий аристократии ограничить и взять под контроль королевскую власть. Плодом этих усилий стали «Великая хартия вольностей» (1215) и «Оксфордские провизии» (1258). Оппозицию возглавлял не кто иной, как зять Генриха III Симон де Монфор, граф Лестерский. При поддержке пап — Александра IV (1254–1261), а затем его преемника Урбана IV — королю удалось снять с себя клятву соблюдать «Оксфордские провизии». Но бароны не признали решения понтифика. В декабре 1263 года Генрих III, с одной стороны, и бароны — с другой, обратились за третейским судом к Людовику IX, обязуясь соблюдать его «мизу» («mise») — судебное решение.
Суд состоялся в январе 1264 года в Амьене. В основном его решение было вынесено в пользу английского короля. Вначале Людовик ратифицировал папскую буллу, аннулирующую «Оксфордские провизии». Далее он объявил, что король получает полную свободу власти и неограниченный суверенитет, которыми он пользовался прежде, но добавил, что следует уважать «королевские привилегии, хартии, свободы, постановления и добрые обычаи Английского королевства, существовавшие до принятия этих провизий».
Делались попытки доказать, что Амьенскую «мизу» нельзя рассматривать как подлинно третейский суд, а следует считать просто судом, который провел французский король, будучи сеньором английского короля и, стало быть, сюзереном английских баронов, являвшихся его арьер-вассалами. Амьенский вердикт следовало бы рассматривать в сугубо феодальном контексте, а не в рамках современного понятия монархии[414]. Другие, напротив, полагают, что Людовик IX отказал баронам в праве ограничивать власть короля, так как считал, что король — источник всякой власти. Мне представляется, Людовик IX высказался по поводу двух конвергентных принципов: во-первых, уважение к королевской функции, ограничить которую может только уважение к правосудию. Когда он, король Франции, констатирует с помощью своих ревизоров, что его агенты, действующие от его имени, совершили несправедливость, ее следует исправить. Но Генриха III невозможно упрекнуть ни в какой несправедливости. Во-вторых, король не должен соблюдать «дурные обычаи». Правда, в традиционном смысле (но феодальный король Людовик IX соединяет новое ощущение королевского суверенитета, вдохновленного римским каноническим правом в сочетании с правом обычным) он уподобляет «Оксфордские провизии» «дурным обычаям», напоминая, что английский король должен, в свою очередь, соблюдать добрые обычаи. Что касается авторитета, на котором зиждется это решение, то это авторитет не короля Франции, сеньора и сюзерена английского короля и его баронов, а того, кого пригласили эти две стороны, обратившись к нему и пообещав выполнять его решение. Король Людовик IX, вершитель правосудия и миротворец, использовал все доступные ему юридические средства, в том числе и третейский суд, чтобы повысить свой авторитет, подводя под них общую основу: религиозно-нравственный идеал христианского короля.
Конечно, обстоятельства ему благоприятствовали. После смерти Фридриха II (1250) наступило великое междуцарствие; императора не стало, король Англии был втянут в распри в своем королевстве, испанские короли заняты Реконкистой. К своему материальному могуществу Людовик добавляет моральное влияние. Он занял видное положение в христианском мире. Именно его монгольский Хулагу-хан считал «самым выдающимся из христианских королей Запада». И он был не только «величайшим королем Запада», но и подлинным нравственным главой того непостижимого христианского мира, которому на протяжении ряда лет придавал иллюзорность существования, ибо Людовик пользовался всеобщим уважением и воплощал образ идеального правителя.
Король-миротворец думал пойти еще дальше и строго регламентировать войну и мир в своем королевстве. Указ, изданный в Сен-Жер-мен-ан-Ле в январе 1258 года, гласит, что король после обсуждения с советом запретил любые военные действия в королевстве, поджоги, посягательства на плуги и грозил нарушителям, что против них будут посланы его служащие[415]. Изучив тщательно содержание этого документа, в нем перестали видеть ордонанс, каким он традиционно считался[416]. Адресованный епископу Пюи, приближенному короля Ги Фулькуа, и составленный, вероятно, по инициативе этого прелата-юриста[417], указ был всего лишь мерой, преследующей цель поднять авторитет епископа и помочь ему сохранить мир на его земле. Вне всякого сомнения, Людовик IX и его преемники должны были постоянно прилагать усилия к тому, чтобы покончить с распрями во Французском королевстве. Но от этого данный документ не утрачивает интереса. Из него явствует, как французский король «сколотил» конструкцию монархической власти. В нем нашла отражение мечта французской монархии: король — повелитель войны и мира. Людовик IX мечтал о возлюбившем мир короле, одной из функций которого было бы решать, какая война праведная, а какая — нет. Его советники-юристы мечтали о королевской власти, которой будет целиком принадлежать один из главных атрибутов верховной власти: право выносить решение о войне и мире. И король и приближенные мечтали об одном и том же.
Людовик IX пытался также выявлять случаи нарушения мира. Текст этого указа утрачен. Имеется ссылка на него в одном ордонансе Филиппа III, датированном 1275 годом[418]. Людовик IX прежде всего старался достичь не перемирия, а урегулирования, то есть клятвы никогда впредь не применять насилия по отношению к тому или иному человеку при условии, что клятва будет нерушимой. Итак, перемирие было временным, а урегулирование (теоретически) — вечным. Парламент все больше выступал гарантом урегулирования.
Людовик IX и будущее династии Капетингов и королевской семьи
Смерти и рождения. — Сестра и братья. — Людовик Святой и усопшие короли.
На завершающем этапе правления эсхатологическая воля Людовика IX диктовала ему крайне усердно выполнить долг каждого государя: принести спасение себе и своему королевству, обеспечив прежде всего будущее династии и семьи.
Вернувшись в 1254 году во Францию, Людовик IX облачился в траур и предался скорби в связи со смертью двух близких людей: младшего брата Роберта I Артуа, погибшего в крестовом походе (1250), и умершей во Франции матери (декабрь 1252).
Роберт I Артуа пал жертвой безоглядного рыцарского порыва в битве при Мансуре 9 февраля 1250 года. Людовик, искренне любивший своих братьев, сильно горевал. Но проблем с наследником не было: Роберт оставил малолетнего сына[419], который тоже носил имя Роберт; и в 1267 году король посвятил его в рыцари. Людовик пытался добиться признания своего брата мучеником как погибшего в крестовом походе, но Папство осталось глухо к его просьбам; впоследствии та же участь постигнет и самого Людовика: его признают святым, но не мучеником. По мнению Папства, с одной стороны, крестовый поход открывал путь к спасению, а не к мученичеству, а с другой — следовало избегать любой тенденции к династической святости.
Смерть Бланки Кастильской была великим горем для Людовика IX. Жуанвиль и многие современники упрекали короля в том, что он слишком бурно выражал свои чувства. В жизни Людовика Святого были две великие потери, о которых он скорбел: мать и Иерусалим. Но Бланка была прошлым, и, по его воле, ей суждено было ожидать воскрешения не в королевском некрополе в Сен-Дени и не в Ройомоне, а в цистерцианском аббатстве Мобюиссон, основанном ею и ставшем ее Ройомоном.
Людовика IX постигло еще одно огромное горе, чреватое к тому же трагическими последствиями: беспощадная смерть унесла старшего сына, наследного принца Людовика, который скоропостижно скончался в январе 1260 года. Король тяжело переживал его кончину, о которой, вне себя от горя, сам сообщил своему главному советнику канцлеру Эду Риго, архиепископу Руана, отметившему это в своем дневнике. Король Англии, который вместе с семьей и юным принцем провел Рождество в Париже и теперь держал путь на родину, вернулся, чтобы помочь в организации похорон. Принц Людовик был похоронен в Ройомоне, так как король решил, что Сен-Дени будет местом погребения коронованных особ династии, а Ройомон станет некрополем королевских детей, которым не суждено было взойти на престол. Смерть юного принца была тем более жестокой, что до власти, казалось, рукой подать, поскольку он, хотя еще и речи не шло о наследовании короны, в последние годы пребывания отца в Святой земле был своего рода наместником короля в королевском правительстве, получив титул «перворожденного» (primogenitus). К тому же хронисты, все как один, описывали его наделенными добродетелями и королевским величием, как достойного сына своего отца. А ведь проблема королевских наследников занимала важное место в «Зерцалах государей» той эпохи. Высшая благодать, которую Господь ниспосылал добрым королям, — это добрый наследник. Людовик Святой, видимо, воспринял эту смерть как знак свыше. Значит, он еще не заслужил вечного спасения себе и своим подданным. И значит, ему предстояло еще решительнее проводить нравственную реформу в королевстве, что он, как мы видели, и сделал.
Скорбь короля в связи с кончиной юного Людовика была такой глубокой, что он получил исключительные знаки внимания и соболезнования. Ему написал Папа Александр IV. Придворный интеллектуал, доминиканец Винцент из Бове в порыве сострадания сочинил «послание в утешение», которое историки, изучающие традиционные «христианские утешения», считают шедевром этого средневекового жанра наряду со словом утешения святого Бернарда в связи со смертью своего брата[420]. Но у Людовика IX были и другие сыновья, в частности Филипп, всего на год младше покойного брата, присутствовавший по воле короля в отдельных случаях, например, при скреплении Парижского договора, вместе со старшим братом. Как видно, смерть юного принца не поставила под угрозу династическую преемственность. Это подчеркивает Винцент из Бове, напоминая королю, что такое уже бывало в истории династии Капетингов, но не повлекло за собой серьезных последствий.
К тому времени Людовик и королева Маргарита имели многочисленное потомство, как это часто случается с христианскими монархами, когда Бог ниспосылает благодать королевской семье, даруя ей детей. У королевской четы их было одиннадцать. Первая дочь, Бланка, рожденная в 1240 году, умерла в 1243 году. Затем появились на свет Изабелла (род. 1242), Людовик (род. 1244, ум. 1260), Филипп (род. 1245), сын Жан, родившийся в 1248 году и вскоре умерший, трое детей, появившихся во время крестового похода и пребывания в Святой земле: Жан Тристан, родившийся в апреле 1250 года, когда его отец был в плену и имя которого напоминало об этих печальных обстоятельствах, Пьер, родившийся в 1251 году, еще одна Бланка, появившаяся на свет в начале 1253 года, и трое детей, рожденных после возвращения во Францию: Маргарита (конец 1254 или начало 1255 года), Роберт (1256), Агнесса (1260). Такое вот многочисленное потомство, источник величия и могущества, тем более что Людовик IX, в отличие от своего отца Людовика VIII, не жаловал крупных земельных владений младшим сыновьям. Когда в 1269 году, накануне выступления в Тунис, он отдавал распоряжения о преемственности, то пожаловал им лишь небольшие графства, но зато женил на наследницах обширных земельных владений. Впрочем, благодаря сыновьям Людовику Святому суждено было стать предком всех французских королей. Они все могли называться (как сказал Людовику XVI на эшафоте присутствовавший при его казни священник) «сыновьями Людовика Святого»[421].
Младшие сыновья были удачно женаты, равно как и старшие сыновья и дочери. По обычаям того времени, в детстве они были помолвлены, в юности женились или вышли замуж, а выбор спутников жизни был продиктован королевской политикой.
В XIII веке юный аристократ превращался в мужчину, только когда становился рыцарем. В королевской семье, где король, его братья и сыновья должны быть рыцарями, чтобы соответствовать своему статусу и принять на себя свои функции, посвящение юношей в рыцари приобретает особое значение. В таких случаях ради торжественных церемоний сдержанный Людовик IX поступался своими принципами. Самым великолепным было посвящение Филиппа, ставшего наследником престола, будущего Филиппа III. Его посвящение в рыцари 5 июня 1267 года, в Троицын день, который феодальный христианский мир превратил в великий праздник монархии и аристократии, объединив с традиционным праздником весны, состоялось в саду парижского дворца в присутствии многочисленных вельмож и при огромном стечении народа; тогда же были посвящены в рыцари и многие молодые аристократы. Впечатление усиливалось еще и тем, что Людовик IX только что вновь стал крестоносцем, и многие предрекали, что, будучи слабого здоровья, он едва ли вернется живым. Новоиспеченный рыцарь становился не только наследником престола, но и в недалеком будущем королем.
Благочестивый Людовик IX, вероятно, надеялся, что кто-то из его детей, как это случается в больших семьях, уйдет в монастырь. Вероятно, он был бы не прочь увидеть Жана Тристана монахом-доминиканцем, Пьера — францисканцем, а Бланку — сестрой цистерцианкой в монастыре Мобюиссон, основанном ее бабкой. Все трое ответили решительным отказом на требование довольно-таки властного отца. Безусловно, упорнее всех сопротивлялась Бланка, демонстрируя тем самым модель поведения, прямо противоположную тому, что обычно наблюдалось в семействах христианских королей, сеньоров и даже бюргеров: дочери, изъявляя желание вступить в монастырь, восставали против родителей, особенно против отцов, неодобрительно относившихся к такому поступку, ибо он лишал их перспективы выдать дочерей замуж. Бланка осмелилась обратиться (неизвестно, кто выступил ее посредником) к Урбану IV, который пожаловал десятилетней девочке привилегию снять с себя обеты, если ей придется подчиниться воле отца. Иногда даже Папа находил религиозное рвение Людовика Святого чрезмерным. Однако король не навязал своих желаний детям.
Зато он, конечно, был счастлив, что у него есть сестра Изабелла (род. 1225), поведение и образ жизни которой во всем походили на его собственный, несмотря на то, что она была женщиной и не выполняла королевской функции. Изабелла дала обет безбрачия и отказалась, когда ее прочили в жены старшему сыну графа де ла Марша, выйти замуж за сына императора Фридриха II Конрада Штауфена. Она жила при дворе, скромно одевалась и целиком посвятила себя делам благочестия. Изабелла основала монастырь клариссинок в Лоншане, куда удалилась в 1263 году и где умерла в 1270 году, незадолго до выступления Людовика IX в крестовый поход. Король как преданный и любящий брат принял участие в организации похорон Изабеллы, которую Церковь причислила к лику святых, — правда, лишь в 1521 году. Возможно, в монастыре в Лоншане была сделана попытка создать монашеский культ из образа Изабеллы: например, в 1322 году там скончался Филипп V Длинный, специально прибывший туда перед смертью. Однако, в отличие от Центральной Европы, Церковь, вероятно, тормозила развитие королевской религии вокруг образа принцесс, признанных блаженными или святыми. Бланка Кастильская, как писал Жуанвиль[422], особенно почитала святую Елизавету Венгерскую (или Тюрингскую), сын которой прислуживал на пиру, устроенном Людовиком IX в Сомюре в 1241 году по случаю посвящения в рыцари своего брата Альфонса. Возможно, Бланка поцеловала юношу в лоб, как это делала, в ее представлении, его святая мать. Истинное благочестие Изабеллы получило признание лишь в XVI веке.
Из двоих братьев короля, уцелевших в крестовом походе, старший, Альфонс, по завещанию отца Людовика VIII и с соизволения Людовика Святого вступил в 1241 году во владение Пуату, частью Сентонжа и Овернью и по условиям Парижского договора 1229 года, положившего конец крестовому походу против альбигойцев, стал в 1249 году графом Тулузским. Он получил значительную долю наследства своей жены Жанны, дочери графа Тулузского Раймунда VII. Несмотря на слабое здоровье, Альфонс последовал за своим братом-королем, с которым они были очень близки, в оба крестовых похода. Он изредка появлялся в своих владениях, чаще находясь в Иль-де-Франсе и в Париже, где построил дворец вблизи Лувра. Тем не менее он прекрасно управлял своими обширными доменами на юге и западе Франции, взяв за образец модель королевского домена, в чем ему помогали знающие бальи и сенешалы; возможно, он даже предложил какие-то модели управления королевской администрации. Взаимопонимание между братьями в данном случае способствовало тому, что методы их управления развивались в унисон, чем в основном объясняется то обстоятельство, что, когда после смерти в 1271 году бездетных Альфонса и Жанны домены Альфонса согласно правилам наследования королевских апанажей отошли к королевскому домену, их интеграция прошла весьма успешно[423].
Второй брат был l’enfant terrible[424] семьи. Вступив в 1246 году во владение своим апанажем Анжу-Мен-Турень, он получил от своей жены Беатрисы унаследованное ею от отца Раймунда Беренгария, скончавшегося в 1245 году, графство Прованс, на которое претендовала старшая дочь графа королева Франции Маргарита. Итак, владения Карла были не только разделены на две части, но при этом одна часть входила в состав Французского королевства, а другая — империи. Такое положение служило источником амбиций и безрассудного поведения Карла, плохо ладившего с провансальскими подданными, особенно с городами, в частности с Марселем, считавшими его иноземцем. Людовик IX долгое время умерял пыл своего брата. Это видно из дела Геннегау, в которое оказался втянут Карл, когда его брат-король находился в Святой земле. В конце концов, по увещанию Папы, Людовик принял для своего брата итальянское наследство Фридриха II — Южную Италию и Сицилию. Одержав победы при Беневенто (февраль 1266 года) и Тальякоццо (август), Карл овладел своим королевством. Таким образом, династия Капетингов правила на итальянском Юге (Mezzogiorno) независимо от Французского королевства Людовика IX, но сохраняя с ним братские отношения.
В 1261 году латинский император Константинополя, свергнутый Михаилом VIII Палеологом и греками, сделал попытку заручиться поддержкой Карла Анжуйского и отвоевать Константинополь. Прошло немало времени, прежде чем Карл дал на это согласие, что нашло отражение в договоре, подписанном 27 мая 1267 года в Витербо под эгидой самого Климента IV. Брат Людовика обрел сюзеренитет на Морее, островах Эгейского моря, Эпире и Корфу, что составляло более трети всех отвоеванных земель. В начале 1270 года Карл отправил несколько отрядов в Морею. Людовик IX с неодобрением отнесся к новому начинанию своего брата. Сам же он в это время был занят только одним: подготовкой нового крестового похода. Король полагал, что дело Константинополя можно урегулировать путем компромисса. Михаил Палеолог прибег к его посредничеству и ждал, сам ничего не предпринимая, окончания схизмы между христианами — греками и латинянами. Карлу Анжуйскому не оставалось ничего иного, как принять участие в новом крестовом походе своего обожаемого и являвшегося для него непререкаемым авторитетом брата.
Итак, Людовик IX уладил семейные дела, не изменяя своим принципам и действуя в интересах Французского королевства и всего христианского мира. При этом он думал не только о живых, но заявлял о мире, порядке и единстве с мертвыми. Ж. Дюби представил блестящее доказательство того, что род — это память, что интерес к генеалогии требует заботы о династической памяти[425]. В кругу больших семейств встреча живых с мертвыми происходила в некрополях.
В конце своего правления, вероятно в 1263–1264 годах, Людовик Святой повелел по-новому расположить усыпальницы королевского некрополя в Сен-Дени — шестнадцать гробниц королей и королев, почивших в VII–XII веках, для которых были изготовлены надгробные изваяния; ансамбль венчали усыпальницы его деда Филиппа Августа (ум. 1223) и отца Людовика VIII (ум. 1226), осуществив тем самым величайшую погребальную программу Средневековья. В то же время он приложил максимум усилий, чтобы отныне Сен-Дени служил местом погребения только тех особ королевской фамилии (мужчин и женщин), которые достойно носили корону.
Такая амбициозная и грандиозная программа не только ставила вопрос о погребальной политике Капетингов. Она проявляется лишь в контексте давно назревавшего (de longue durée) переворота (отношения к мертвым в христианском учении) и глубоких изменений, которые претерпевала эта позиция на протяжении XI–XIII веков, о чем свидетельствует новый скульптурный жанр — надгробный памятник в виде лежащей фигуры. В этом угадывается основной феномен: место тела усопшего в христианской идеологии Средневековья или, вернее, тела вполне конкретного усопшего — тела короля.
Вначале — парадокс христианского учения: двойственный статус тела[426]. С одной стороны, плоть обречена как наихудшая часть человека: «Ибо, если живете по плоти, то умрете, а если духом умерщвляете дела плотские, то живы будете» (Рим. 8: 13), а в варварском манихействе[427] Высокого Средневековья плоть стала «мерзкой одеждой души» (Григорий Великий). Однако плоти обещано воскрешение, а плоти святых и всех, кто присоединится к ним после очищающего огня чистилища, — вечная слава. Именно это подтверждает апостол Павел: «Наше же жительство — на небесах, откуда мы ожидали и Спасителя, Господа нашего Иисуса Христа, который уничиженное тело наше преобразит так, что оно будет сообразно славному телу Его» (Фил. 3: 20–21). Плоть христианина, живого или мертвого, пребывает в ожидании плоти славы, в которую он облечется, если не удовольствуется уничиженным телом. Вся христианская погребальная идеология разворачивается между уничиженным и славным телом и строится на их отрыве друг от друга.
Погребальная идеология древних была направлена на создание памяти о мертвых[428]. Понятно, что это было особенно заметно, когда дело касалось самых знатных покойников. В Месопотамии таковыми были умершие правители, продолжавшие обеспечивать порядок и процветание своего общества: с помощью небес — посредством вертикально воздвигнутых статуй; с помощью земли — посредством их останков, захороненных в горизонтальном положении[429]. В Греции это были овеянные славой мертвые герои, память о которых больше говорит об «уникальности человеческой жизни», о связи с некой группой воинов (армией эпических времен) или, в гражданскую эпоху, — с целым городом[430]. Или же мертвые заступники, пышность погребения которых особенно служит тому, чтобы избавить от «загробных мук», чтобы увековечить их «выдающееся положение»[431], положение, которому предуготовано навсегда остаться в памяти о них, о могуществе их социальной категории, категории «именитых»[432]. Наконец, говоря о статуях правителей, следует подчеркнуть, что в древней Месопотамии, где властитель являлся «посредником между землей и небесами, вместо того чтобы укладывать изображение его оболочки на могилу, ее после его смерти ставили вертикально в виде статуи, которая возвышалась во дворце или в храмах», и статуя эта была «самим покойным в виде статуи»[433]. В эпоху эллинизма правитель стал объектом культа, а его могила превратилась в hierothesion, в священную могилу[434]. Но в то же время (и в этом проявляется двойственность почти всех древних обществ, особенно греко-римского) труп — это нечто отвратительное[435]. Он исключен из городского пространства и выведен за границы города, но могилам (во всяком случае, могилам знатных семейств) отводится место вдоль ведущих в город дорог и в людных местах, чтобы жила память о захороненных в них (а быть может, создавался культ).
В христианскую эпоху все изменилось. Если диалектика уничиженного и славного тела кажется образующей основу христианского отношения к мертвым, все же на практике причиной христианского переворота в погребальной идеологии было одно из главных порождений христианства: культ святых[436]. Этот культ — по преимуществу культ мертвых, единственный культ, унаследованный христианским миром от языческой древности, но не имеющий с ним ничего общего. Могила святых становится центром притяжения христианских общностей. Так же как могилы святых были местами чудесных исцелений par excellence (останки святых служили Церкви лишь для заступничества святых перед Богом, тогда как верующие, несомненно, наделяли их чудотворной силой, присущей исключительно им и действующей незамедлительно), так и захоронения ad sanctos, «близ могил святых», вселяли в тех, кто их почитал, некую уверенность в вечном спасении. Во время воскрешения из мертвых привилегированные окажутся в подходящем месте и получат помощь со стороны этих избранных. Как пишет II. Браун, могила святого — это «место, где соприкасаются, сливаются небо и земля», тогда как для древних, в частности для греков, смерть была своеобразной чертой, разделяющей людей и богов: когда человек умирал, боги его покидали[437].
Великий переворот в христианской погребальной идеологии связан с поклонением могилам святых, с урбанизацией (inurbamento, как говорят итальянцы) мертвых, внедрением пространства мертвых в пространство живых, размещением кладбищ в городах, по возможности, рядом с останками святых, — во всяком случае рядом с церквами[438].
Второй переворот в христианской погребальной идеологии заключается в том, что могила перестает быть местом памяти о конкретном человеке. Э. Панофски подчеркивал, что христианское погребальное искусство исключает «ретроспективный» или «мемориальный» принцип; в нем господствует принцип «эсхатологический»: могила должна предвещать воскрешение и служить призывом к вечной жизни[439]. Ф. Арьес настойчиво говорил о том, что примерно с V века христианская могила становится анонимной — на ней нет ни надписи, ни портрета. Однако не следует преувеличивать это коренное отличие от погребальной идеологии древних. Христианское погребение все же несет в себе некую идею памяти. Памятник или часть памятника, где покоятся останки святого, чаще всего называется memoria. Правда, христианский надгробный памятник прежде всего служит напоминанием живым о том, что плоть есть прах и должна обратиться во прах. Память, которую он вызывает, — это скорее память, обращенная к концу света, чем к прошлому, к тому, кем человек был на земле.
Среди славных мертвых, которые нуждаются в особом обращении, хотя и не столь благоговейном, как того требуют останки святых, и вообще иного, — сильные мира сего, в первую очередь те potentes[440] те мертвые, которые с самой глубокой древности выделялись среди всех: усопшие правители[441]. Им удалось проникнуть в пространство, по которому проходит граница, отделяющая клириков от мирян: в церковное пространство. Погребенные in sacrario, то есть на хорах или в примыкающем к нему святилище, короли со времени Высокого Средневековья были склонны считать некоторые церкви некрополем, «пантеоном» своих династий.
В Галлии тенденция выбирать церкви для королевских захоронений обозначилась с начала правления династии Меровингов[442]. До принятия христианства франки при погребении своих вождей следовали обычаям, весьма близким римским. Так, Хильдерик I, отец Хлодвига, был похоронен в кургане рядом с древней дорогой близ Турне — одинокая могила за пределами города, не имеющая ничего общего с памятником христианского культа. Хлодвиг, не колеблясь, нарушил этот обычай — отныне все короли династии Меровингов будут покоиться в христианских базиликах, но в базиликах загородных, extra muros[443]. Была ли в этом выборе (как это обнаружится впоследствии — и на века — в Сен-Дени) более или менее латентная связь между королем и пространством, или это явилось следствием отсутствия подлинной столицы и привлекательности загородных монастырей?[444]
Хлодвиг выбрал местом своего погребения церковь Святых Апостолов, которую воздвиг, несомненно, для мощей святой Женевьевы, умершей, вероятно, около 500 года, на холме, возвышающемся над Парижем на левом берегу Сены. В 544 году там же рядом с ним была похоронена королева Клотильда.
Но Хильдеберт, тот самый сын Хлодвига, который получил во владение Париж, в 558 году повелел похоронить себя в другом пригородном монастыре, Сен-Венсенн-э-Сен-Круа, который он сам основал для хранения реликвий, вывезенных из Испании (прежде всего — туники святого Винцента), и, вне сомнения, для того, чтобы он служил некрополем ему и его семейству. Парижский епископ святой Герман был также похоронен там в 576 году, и впоследствии церковь была переименована в Сен-Жермен-де-Пре. Почти все государи из числа парижских Меровингов, их супруги и дети были похоронены в монастыре Сен-Венсенн-э-Сен-Круа, но так же, как церковь Святых Апостолов (впоследствии Сент-Женевьев), эта церковь не обладала монополией на королевские могилы и в общем не была подлинным королевским некрополем Меровингов.
Выбор особого места погребения одним из королей династии Меровингов повлек за собой серьезные последствия. С конца V века в Сен-Дени, там, где был похоронен Дионисий, первый епископ Парижский, принявший мученическую смерть в 270 году, а впоследствии мученики Рустик и Элевтерий, существовали монастырь и церковь, в которых принимала участие святая Женевьева. Постепенно между королями династии Меровингов, правящими в Париже, и этим аббатством установились более прочные связи, и около 565–570 годов там была погребена королева Арнегонда, вдова Хлотаря I. Но ее могила, в которой недавно были найдены великолепные украшения, была, как и все остальные могилы, безымянной, и, похоже, Сен-Дени не предназначался для того, чтобы стать королевским некрополем. Положение изменилось в 639 году, когда там был похоронен Дагоберт I, при котором церковь перестроили; смертельно больной, он повелел перевезти себя в Сен-Дени, тем самым заявив о своем желании быть погребенным именно там.
При Каролингах Сен-Дени, вероятно, превратился в некрополь новой династии. Карл Мартелл, истинный основатель этой династии, даже не будучи обладателем королевского титула, все же выбрал для захоронения Сен-Дени, где и был погребен в 741 году. Этот выбор, несомненно, объясняется особым почитанием святого Дионисия, но не исключено, что и политическими соображениями: желанием связать себя с одним из монастырей, принадлежавших прежде Меровингам, и, так как возможности сделать это в Париже, в церкви Сен-Венсенн, не было, то он хотел быть погребенным рядом с королями той династии, конец которой он уготовил, чтобы ей на смену пришли его потомки. Таким образом, выбор некрополя еще больше политизировался. Место погребения стало означать притязание на легитимность и преемственность. Сын Карла Мартелла, Пипин Короткий, выбрал Сен-Дени сначала для коронации Стефаном II в 755 году, а впоследствии, в 768 году, — для погребения. Его вдова заняла место рядом с ним в 783 году, так что после смерти, подобно Хлодвигу и Клотильде и Дагоберту и Нантильде, королевская чета воссоединилась. Но сын Пипина вновь нарушил королевский погребальный континуитет в Сен-Дени. Карл Великий, превративший королевство Меровингов, объединенное его дедом и отцом, в империю, выбрал для себя новую столицу, ставшую впоследствии и его некрополем, — Ахен. Но и это начинание не имело будущего. Почти все потомки Карла Великого выбирали другие церкви. Традицию захоронения в Сен-Дени возродил Карл Лысый, которого связывали с аббатством прочные узы, он считался едва ли не вторым после Дагоберта его основателем; там он и был погребен в 884 году, через семь лет после смерти.
Только при новой династии Капетингов Сен-Дени окончательно становится «кладбищем королей». Именно здесь в незапамятные времена заявило о себе стремление к замене и континуитету путем выбора места погребения. В 888 году Эвд, король франков, распространил свою власть на аббатство Сен-Дени, где и был погребен в 898 году. Его племянник Гуго I Великий был похоронен там же в 956 году. Но лишь при сыне Гуго I, Гуго II, по прозвищу Капет, когда Робертины сменяются Капетингами и на века становятся королями франков, а затем Франции, Сен-Дени окончательно превращается в королевский некрополь. До Людовика XI (конец XV века) только два короля не упокоились в Сен-Дени: Филипп I, похороненный в 1108 году в монастыре Флёри (Сен-Бенуа-сюр-Луар), и Людовик VII, погребенный в основанном им цистерцианском аббатстве Барбо, близ Мелена.
Это пространное отступление дает понять, какие препятствия стояли на пути королевской погребальной политики и каким неспешным и переменчивым был выбор «кладбища королей». Именно Людовик Святой в полной мере использовал королевский некрополь как идеологическое и политическое орудие французской монархии. При нем Сен-Дени стал местом, где монархи обрели бессмертие.
Два текста дают нам представления о погребальной политике Людовика Святого в Сен-Дени. Первый входит в официальную хронику аббатства, в «Анналы Сен-Дени»: «1263. В тот год в день святого Григория было осуществлено перенесение королей Эвд а, Гуго Капета, Роберта и его жены Констанции, Генриха, Людовика Толстого, сына Людовика Толстого Филиппа и королевы Констанции, которая была родом из Испании. 1264. Перенесены на правые хоры король Людовик, сын Дагоберта, король Карл Мартелл, королева Берта, супруга Пипина, король Пипин, королева Эрментруда, супруга Карла Лысого, король Карломан, сын Пипина, король Карломан, сын Людовика Заики, король Людовик, сын Людовика Заики». Гийом из Нанжи в «Хронике», завершенной вскоре после 1300 года, под 1267 годом пишет:
В Сен-Дени во Франции святой король Франции Людовик и аббат Матье произвели перенесение сразу всех королей франков, которые покоились в разных местах этого монастыря; короли и королевы из рода Карла Великого были подняты на два с половиной фута над землей и вместе с их скульптурными изображениями помещены в правой части монастыря, а те, кто происходил из рода Гуго Капета, — в левой.
В данном случае несовпадение дат роли не играет. Более правдоподобной представляется мне дата 1263–1264 годов «Анналов Сен-Дени», а не приводимая Гийомом из Нанжи дата 1267 года. Причем только Гийом из Нанжи говорит о выдающейся роли в этом мероприятии (вместе с аббатом Матье Вандомским) Людовика Святого. Согласие аббата, с которым, впрочем, у короля было полное взаимопонимание, очевидно, требовалось, но я нисколько не сомневаюсь, что речь идет о волевом решении Людовика Святого.
Это было политическое решение, имевшее два аспекта. Королевский некрополь Сен-Дени должен был в первую очередь являть собой континуитет королевских родов, правивших во Франции с самого начала франкской монархии. Было сделано одно-единственное различие: Каролинги и Капетинги — и, несомненно, не только для того, чтобы соблюсти симметрию деления на правую и левую сторону, разделив королей и королев на две династии, но, намеренно или из пренебрежения к этому обстоятельству, был сглажен биологический дисконтинуитет между Меровингами и Каролингами. Впрочем, Меровинги представлены в Сен-Дени весьма малочисленно. Как увидим, со времени Дагоберта и Нантильды, ставших исключением, единственным Меровингом, нашедшим место в Сен-Дени, был сын Дагоберта, Хлодвиг II, ошибочно названный в «Анналах» Людовиком[445]. Вероятно, (по крайней мере, похоже на то) именно такое малочисленное присутствие Меровингов, которое, заставляя не принимать во внимание разрыв, существующий между Меровингами и Каролингами, способствовало превращению Карла Мартелла в короля[446]. Во всяком случае, для Людовика Святого было важно установить преемственность между Каролингами и Капетингами. Именно здесь было главное связующее звено французской монархии, стремление сблизиться с самой грандиозной фигурой в средневековой монархической идеологии, — с Карлом Великим, желание узаконить династию Капетингов, давным-давно приниженную в лице ее основателя Гуго Капета (которого скоро с презрением упомянет Данте), — короче говоря, то, что Б. Гене назвал «гордостью быть Капетингом»[447].
Во-вторых, это было решение сделать из Сен-Дени в прямом смысле королевский некрополь, где имели право покоиться только царственные особы (коронованные или мыслившиеся таковыми), короли и королевы. Ими и были те шестнадцать персон, включенных в программу Людовика Святого.
Справа, в направлении с запада на восток, от нефа к хорам покоились: Карл Мартелл (ум. 741), превращенный в короля, и Хлодвиг II (предположительно под именем Людовик), король с 635 года (Бургундии и Нейстрии), король франков в 657 году, в год его смерти; Пипин III Короткий[448], король в 751–768 годах, и его супруга Берта (ум. 783), Эрментруда (ум. 869), жена Карла Лысого, и Карломан (на самом деле погребенный в Сен-Реми в Реймсе), брат Карла Великого, король Алемании, Бургундии и Прованса в 768–771 годах; Людовик III, король в 879–882 годах, и его брат Карломан III, соправитель в 879–882 годах и правивший франками самостоятельно в 882–884 годах.
Слева: Эвд, король в 888–898 годах, и его внучатый племянник (Гуго Капет), король в 987–996 годах; Роберт Благочестивый, соправитель своего отца Гуго Капета, впоследствии правивший самостоятельно в 996—1031 годах, и его третья супруга Констанция Арелатская, скончавшаяся в 1032 году; Генрих I, соправитель с 1027 года и самостоятельный правитель в 1031–1061 годах, и его внук Людовик VI, соправитель в 1108–1137 годах; Филипп, сын Людовика VI, соправитель в 1129–1131 годах, и Констанция Кастильская, вторая жена Людовика VII, скончавшаяся в 1160 году.
Воля Людовика Святого отвести некрополь Сен-Дени только для королей и королев подкреплялась его распоряжениями относительно погребений в освященном в 1235 году Ройомоне, который он основал вместе с Бланкой Кастильской и который был, если можно так сказать, его любимым религиозным доменом, некрополем королевских детей. Еще до освящения церкви он перенес туда тело своего младшего брата Филиппа Дагоберта, который умер в 1233 или 1234 году. Там же упокоились и его дети: дочь Бланка (1240–1243), сын Жан (1247–1248) и старший сын Людовик, скончавшийся в 1260 году в возрасте шестнадцати лет. Удивительнее всего то, что, узнав на смертном одре в Тунисе в августе 1270 года о кончине своего горячо любимого сына Тристана, графа Неверского (он родился двадцать лет назад в Дамьетте, во время первого крестового похода отца, а погиб от эпидемии дизентерии, которая унесет и жизнь самого короля), Людовик Святой распорядился похоронить его в Ройомоне, тем самым исключив из Сен-Дени[449].
Но вот что поразительно: именно при Людовике Святом претворяется грандиозная и четкая программа. Утверждается не только сам король или королевская семья, а династия или, скорее, вновь творение монашеского континуитета, монархия, корона — та реальность монархии, в которую включается королева, поскольку Церковь торжественно устанавливает модель моногамного брака[450]. В ордонансе Людовика Святого о могилах Сен-Дени при каждом удобном случае делался упор на чете Пипин — Берта и Роберт — Констанция. Монархическая идеология, набиравшая при Людовике Святом новую силу, делается зримой, выделяется как в теоретических высказываниях, так и особенно в параллельном новому церемониалу праздника Тела Господня, учрежденному Урбаном IV в 1264 году (Бог как никогда прежде являет собою великую модель короля), церемониале коронации, расписанной детально, в новых ordines[451] по части похорон и выставления тела покойного. Мертвые короли отныне будут демонстрировать вечность монархии. Они навеки будут включены в пропаганду монархии и нации, той нации, которой еще только предстояло утвердиться, и сделать это она могла только посредством regnum — королевства.
Новизна состоит в том, что Людовику Святому недостаточно перераспределить королевские останки, нет, он поднимает их и выставляет на всеобщее обозрение. Он повелевает изъять их из земли базилики и «вознести» в гробницы, на два с половиной фута над поверхностью земли. Более того, он открывает их взору в виде скульптур, изваянных на этих гробницах. Идеологическая программа усиливается программой художественной, обретая в ней свое выражение.
Прежде всего — организация пространства. Изначально, как это бывало обычно с захоронениями могущественных особ в церквах, короли в Сен-Дени предавались земле на хорах вблизи большого алтаря (или алтаря Святой Троицы) и алтаря мощей (святого Дионисия, Рустика и Элевтерия), расположенного у основания хоров. Когда между 1140–1144 годами Сугерий перестроил хоры, он, несомненно, перенес алтарь Троицы, не затронув королевские погребения, поскольку, как он пишет в «Житии Людовика VI», когда в 1137 году надо было предать земле тело короля, он думал прежде всего о том, что ему придется переместить могилу императора Карла Лысого[452], — это его смутило, ибо «ни писаное право, ни кутюма не позволяли эксгумировать королей»[453]. Спустя столетие отношение к королевским телам изменилось. Отныне уважение к королевским останкам отступило перед монархической идеей. Поэтому при Людовике Святом хоры были переделаны, а главное, появился новый трансепт небывалой ширины. Специалисты спорят о времени его сооружения. Во всяком случае, мне кажется вполне правдоподобным, что этот трансепт был предназначен для размещения королевских гробниц[454].
Сосредоточение в специально отведенном для этого месте и размещение в продуманном порядке гробниц шестнадцати королей и королев, представителей сменявших друг друга династий, с целью подчеркнуть преемственность — это ли не грандиозная программа. Она достигает наивысшего уровня, когда Людовик Святой венчает ее изваянием сразу шестнадцати скульптурных надгробий, помещая их на поднятые могилы. Следует изучить место в королевской погребальной идеологии великого феномена, созданного средневековым христианским сознанием, — надгробного памятника в виде лежащей фигуры[455]. Но сначала возвратимся к истокам.
Ф. Арьес дал блестящий анализ тех изменений, которые претерпела гробница от античности до христианского Средневековья. Для богатых семейств (ибо такие погребальные программы и в античности, и в Средние века затрагивали лишь высшие слои общества) могила была памятником, мемориалом с портретом покойного, надписью и, для самых богатых, — со скульптурным изображением. С утверждением христианства могила стала анонимной; портрет, надпись и скульптурное изображение исчезли. Саркофаг постепенно вытеснился сначала свинцовым, а затем деревянным гробом. Могила сравнивается с поверхностью земли, и типичный христианский надгробный памятник — это могильная плита. С конца XI века наблюдается возврат к мемориальной могиле, воскрешающей идентичность покойного. Это изменение является одной из сторон пышного расцвета христианского Запада в XI — середине ХIII века. Видимость возрождения античности оказалась для духовенства не чем иным, как способом выражения яркой новизны этого развития. Один из самых значительных аспектов — возврат к заметному на вид надгробию, которое, по выражению Ф. Арьеса, «нередко отделяется от тела». Вообще, христианское мировоззрение сохраняет по отношению к телу двойственную позицию — на грани безразличия и глубокого почтения. Тело — всего лишь повод к назиданию, и, что особенно важно, это назидание может отрываться от породившего его смертного начала. Но в то же время люди раздвигающего свои границы христианского мира вкладывают все больший смысл в преобразуемый ими мир земной. Contemptus mundi, «презрение к миру», великое воззвание монашеского духа, меркнет перед земными ценностями. При этом восстановлении земного мира скульптура вновь обретает способы трехмерного изображения тела. Происходит взрыв в искусстве скульптуры. В ней мертвые предстают живыми. Скульптурное изображение живого, стоящего человека отделяется от колонны, статуя лежащего покойного поднимается над плоскостью надгробия.
Следует указать на разнообразие художественных способов и решений. Если фигура стоящего или сидящего покойника вовсе не означает, что он воскрес, то надгробие в виде вертикальной стены и величественный памятник вновь обретают смысл вертикальности в погребальной памяти. Особенное распространение получила надгробная плита в Англии. Доска из эмали украшала могилы Жоффруа Плантагенета (вторая половина XII века), а в Ройомоне — детей Людовика Святого Жана и Бланки[456].
Но самым оригинальным творением являются надгробия в виде лежащих фигур. Следует подчеркнуть вместе с Э. Панофски, что культура и идеология в средневековой Западной Европе отличались огромным разнообразием. На юге христианского мира, в Италии и Испании, распространено вертикальное надгробие[457], величественный памятник, тогда как при исполнении надгробий в виде лежащих фигур эти фигуры мертвы, драпировки их одежды — это складки савана; в их руках нет атрибутов власти — они лежат рядом; фигуры неподвижны, и, самое главное, их глаза закрыты или полуприкрыты. Напротив, в готике севера лежащая фигура, несмотря ни на что, жива, по крайней мере, включена в мизансцену эсхатологического видения: ее глаза открыты навстречу вечному свету. Э. Панофски дал прекрасную оценку того, что в этих надгробиях желание выразить силу земных ценностей и экзальтация памяти об этих могущественных покойниках уравновешивается желанием изобразить их, как они того заслуживают, в эсхатологической перспективе.
Погребальная скульптура северного Средневековья, всецело состоящая из этих преимущественно «перспективных» или предвосхищающих (anticipatory) мотиваций, отличается от скульптуры первых веков христианства тем, что земные ценности уже не ускользают из поля зрения[458].
С XI века надгробный памятник в виде лежащей фигуры устанавливается на могилах двух категорий облеченных властью особ епископов и королей. К древнейшим из них, сохранившимся в Северной Франции, относится надгробие Хильдеберта, выполненное около 1163 года для Сен-Жермен-де-Пре. Первая программа по созданию таких надгробий, осуществленная в средневековой Западной Европе, вероятно, коснулась королей из династии Плантагенетов в Фонтевро в самом начале XIII века. Не исключено, что пример Фонтевро (подлинное соревнование, которое на протяжении Средневековья вели английская и французская монархии не только в сфере власти, но и в отношении орудий и символов власти[459], не помешали Генриху III и Людовику Святому установить прямые родственные связи) вдохновил Людовика Святого на претворение королевской погребальной программы в Сен-Дени. Но она стала программой совсем иного масштаба.
Ф. Арьес поставил проблему взаимосвязи между скульптурным жанром надгробия в виде лежащей фигуры и ритуалом выставления тела покойного после его кончины и до похорон. Подчеркивая идеологическую новизну этого, он утверждает, что надгробный памятник не является копией выставленного тела покойного, но, напротив, при выставлении тела покойного образцом служит памятник. Я бы выразил это более осторожно: в период с середины XII до середины XIII века устанавливается обычай при похоронной церемонии великих личностей, при описании смерти героя в литературных произведениях и при изваянии лежащих фигур надгробий изображать знатных покойников в новых и одинаковых позах: они лежат, их головы покоятся на подушках, а ноги — на символических предметах; при них — инсигнии власти, которой они обладали при жизни. Как свидетельствуют документальные источники, Филипп Август был первым французским королем, тело которого со скипетром и короной было выставлено со дня его смерти в Манте 14 июля 1223 года до захоронения на следующий день в Сен-Дени[460].
Какое место занимают в этом ряду литературных или «реальных» покойных лежащие фигуры королевских надгробий в Сен-Дени?
Прежде всего лежащая фигура, какой бы важной она ни была, остается христианским образом, творением, представляющим собой не что иное, как создание Творца. Как верно сказал В. Зауэрлендер, средневековая статуя отличается от античной тем, что ей, лежащей или стоящей, «не молятся и не поклоняются; она не становится объектом культа, но остается образом, отражением исторической личности, обретшей спасение: образ (imago), а не статуя (statua)». Образ, копия, архетип, imago как понятие психоанализа, близкое к комплексу, воображаемой схеме, устанавливающей между изображением и созерцающим его человеком связь, где преобладает восприятие силы, а не святости. Лежащая фигура надгробия знаменует собой новое воплощение извечного благоговения христиан перед смертью, ярко выраженного в надгробных надписях и в литургии по усопшим первых веков христианства. Лежащая фигура — это requiem в камне. Скульптор лишь создавал образное выражение представления современников о перемещении тел. Мы видели, что Гийом из Нанжи говорил о «переносе французских королей, которые покоились в разных местах этого монастыря». Вдали от покойников, одолеваемых демонами, как это было еще с Дагобертом на памятнике хоров в церкви аббатства, шестнадцать королей королевского некрополя покоились в неподвижном времени, отделявшем их от воскрешения. Телам королей и королев ад не грозил.
Лежащие фигуры изображены в расцвете лет. В погребальной скульптуре того времени заметно безразличие к возрасту, до которого дожил покойный. На могильных плитах Ройомона дети Людовика Святого Бланка и Жан, первая из которых умерла трехлетней, а второй — годовалым, изображены почти подростками. Старость для этих идеализированных образов исключалась, оставляя место лишь двум абстрактным категориям: детству, идущему навстречу зрелости, и тому единственно прекрасному возрасту, за которым Средневековье признает поистине положительную ценность, — зрелости. Возможно, скульпторы вдохновлялись представлением, что воскрешение из мертвых произойдет в возрасте тридцати — тридцати трех лет — в возрасте Христа. Но, думается, идеала зрелости достаточно, чтобы понять облик лежащих фигур.
Подобно готическим статуям, являющим собой положительные образы (Бог, Дева Мария, ангелы, добродетели, библейские цари и царицы), лежащие фигуры королей, пусть даже они отличаются в своих чертах некоторыми стилистическими особенностями, присущими трем разным мастерам, исполнены покоя и красоты. Напрасно искать в лицах этих фигур (умерших так давно, в конце правления Людовика Святого) признаки стремления к реализму, к тому, чтобы придать покойным королям индивидуальные черты. Я согласен с А. Эрланд-Бранденбургом, что и изображения самого Людовика Святого в исполнении художников, которые знали его лично или со слов близких к нему людей, не доносят присущих ему черт. Да, в фигурах, изваянных по программе Сен-Дени, заметно старание сохранить индивидуальные черты лица, но это еще не реализм. В них проступает идеология королевской власти, а не стремление передать внешнее сходство королей.
Наконец, и это самое главное, фигуры Сен-Дени лежат с открытыми глазами, с глазами, открытыми навстречу вечности. Уже Сугерий, повествуя о похоронах Людовика VI и не переставая подчеркивать роль Сен-Дени и то, какое значение имеет близость тела короля к мощам святого, напоминает об ожидании воскрешения:
Именно там (между алтарем Святой Троицы и алтарем мощей) он ожидает момента участия в будущем воскрешении, тем более близкий духом к сонму душ святых, что тело его оказалось погребенным совсем рядом со святыми мучениками, которые могли быть ему полезными».
И ученый аббат прибегает к помощи Лукана («Фарсалия», IV, 393), впрочем, внося иной смысл в приводимую цитату:
Félix qui potuit mundi mutante ruina,
Quo jaceat preacisse loco.
Счастлив, кто мог разузнать
Наперед при падении мира
Место, где будет лежать!
Королевская погребальная программа Людовика Святого в Сен-Дени была решительно направлена на то, чтобы монархия, династия Капетингов и абсолютная власть пережили века. Континуитет Меровингов, утверждаемый вплоть до эпохи Людовика IX, отдавал прошлое монархии. Со времени королей франков власть принадлежала им. Все эти короли и королевы, жившие своею жизнью на протяжении шести столетий и едва ли знавшие друг друга, были объединены и отныне оказались вместе в вечном настоящем.
Горизонтальное положение[461], поза отдыха этих лежащих фигур с открытыми глазами, в которых читается ожидание воскрешения и надежда на него, связывает их с будущим, с грядущим. Невозмутимое будущее, будущее того времени, которое пройдет от их смерти до Судного дня, мыслящегося все менее и менее близким[462], наконец, будущее вечности, которое силятся уловить своими пустыми, но открытыми зрачками эти живые мертвые, готовые обратить свою неувядаемую земную славу в славу небесную[463].
Людовик IX снова берет крест
Последние меры очищения перед крестовым походом.
В 1267 году Людовик решил провозгласить новый крестовый поход. Он сообщил об этом 25 марта 1267 года, в день Благовещения, на собрании прелатов и баронов. 9 февраля 1268 года король объявил, что выступит в крестовый поход в мае 1270 года. Несомненно, он принял это решение летом 1266 года, так как в октябре того же года конфиденциально сообщил об этом Папе. Ж. Ришар убедительно доказал, как повлияло на это решение развитие военно-политической ситуации в Восточном Средиземноморье. Именно это он назвал «возвращением в Средиземноморье и на Восток»[464].
Прежде всего, Людовик сделал своего брата королем Южной Италии и Сицилии. Отныне Сицилия становилась более надежной военной базой, чем была при сумасбродном Фридрихе II и его наследниках; к тому же она находилась ближе, чем Кипр.
Далее, идея союза с монголами была окончательно отвергнута. В то же время в послании хана Хулагу Людовику Святому, датированном 1262 годом, содержалось недвусмысленное предложение союза против мусульман и обещание уступить христианам Иерусалим и святые места. Но недавнее завоевание Сирии монголами, одержавшими победу над мусульманами, заставляло серьезно задуматься об их намерениях в Святой земле. А напоминание хана Хулагу о том, что христиане обязаны признать монгольское владычество, послужило причиной, а может быть, поводом для отказа от союза с ним[465].
В-третьих, что касается военно-политической ситуации. В 1261 году греки отвоевали Константинополь и покончили с империей латинян в Византии. Сухопутный путь и часть северного побережья Средиземного моря оказались в их руках, став по этой причине небезопасными.
Наконец, что немаловажно, победы султана мамлюков Бейбарса в Палестине и отвоевание латинянами части побережья Святой земли означали быстрое возрастание угрозы со стороны мусульман святым местам.
Как следует понимать выбор Туниса в качестве главной цели крестового похода? Нередко говорят о давлении, которое оказал брат короля Карл Анжуйский, ставший в то время королем Сицилии и решивший взять под свой контроль оба берега Сицилийского пролива и путь из Западного Средиземноморья в Восточное. Мне представляется, что здесь свою роль сыграло удобное положение Сицилии, а не прямое давление Карла, которого интересовала главным образом Византийская империя. В выдвинутой мною гипотезе о крестовом походе, которому отводилась роль как похода искупления и обращения, так и завоевательного похода, султан Туниса мог служить прекрасной религиозной мишенью, поскольку, вероятно в конце 1260-х годов, в иллюзиях обращения великого мусульманского главы он занял место султанов и эмиров Востока. Наконец, как полагают, могло сыграть роль и то, что Людовик Святой и его подданные, как, впрочем, и все их современники, плохо знали географию: возможно, они считали, что Тунис находится гораздо ближе к Египту (что на самом деле неверно) и поэтому является прекрасной сухопутной базой для решительного наступления на султана[466].
По мере приближения даты выступления в крестовый поход, намеченный на 1270 год, призывы к мерам очищения раздавались все чаще. Один из ордонансов 1268 или 1269 года вновь осуждает и запрещает «vilain serment», то есть богохульство — акт оскорбления божественного величества, что король воспринимал особенно остро вследствие того значения, которое, как человек своего времени, он придавал слову; к тому же в сознание людей все глубже внедрялась мысль, что оскорбление величества подрывает построение монархического государства. Король оговаривает, что указ должен соблюдаться «в землях короля, сеньоров и в городских коммунах», — иначе говоря, во всем королевстве[467].
Один из ордонансов 1269 года обязывал евреев посещать проповеди, направленные на их обращение в истинную веру, и нашивать на одежду кружки из алого фетра или сукна. Эта позорная метка не противоречила средневековой практике использования знаков позора, типичных для общества символического осуждения, и была предшественницей желтой звезды. Людовик IX внял призыву пап, требовавших от христианских государей применения этой меры, решение о которой было вынесено IV Латеранским собором (1215); он также подпал под влияние одного доминиканца, вероятно, обращенного иудея.
Наконец, за неделю до отплытия, 25 июня 1270 года, Людовик из Эг-Морта направил аббату Сен-Дени Матье Ванд омскому и Симону де Нелю — «наместникам», которым вверил королевство на время своего отсутствия, послание, где повелевал вести борьбу с теми, кто бесчестит королевство: с богохульниками, проститутками, злоумышленниками и прочими злодеями.
Наряду с этим велась весьма активная кампания по популяризации крестового похода[468]. Несомненно, необходимость этого становилась тем больше, чем больше возрастало неприятие идеи крестового похода. Даже Жуанвиль отказался участвовать в нем. Он объяснял это тем, что во время Египетского похода сержанты французского короля «разорили и довели до нищеты его людей» и что, если он снова возьмет крест, то поступит вопреки воле Бога, который вменил ему в обязанность защищать и «спасать своих людей»[469]. Итак, христианский мир замкнулся на себе самом. Служение Богу виделось отныне не за морем, а в самой христианской Европе. Святая земля выходила за границы христианского мира, и теперь все реже встречались люди, которые, как и Людовик Святой, видели в Средиземном море внутреннее море христианского мира. Сторонник крестового похода поэт Рюгбёф превозносил Людовика Святого за это, в то же время критикуя за увлечение братьями нищенствующих орденов, но такие его стихи, как «Тенцона крестоносца с тем, кто отказывается идти в крестовый поход», служат прекрасной иллюстрацией того, какие споры потрясали христианский мир[470].
Материальная подготовка нового крестового похода была столь же тщательной, как и Египетского. Финансовая подготовка снова заключалась в сборе городской «тальи» и церковных десятин. Король прибег также к займам через посредничество тамплиеров. Весьма старательно готовились к походу и его братья, в частности Альфонс де Пуатье[471].
Дипломатическая подготовка похода оказалась еще менее успешной, чем Египетского. После смерти 29 ноября 1268 года Климента IV Папский престол оставался вакантным до 1271 года. Во время крестового похода в Тунис христианский мир оставался без Папы. Король Яков I Арагонский собирался выступить первым в 1269 году, выбрав, однако, целью своего похода Акру. Его флот попал в шторм, и король отказался от этого намерения. Только старший сын английского короля Эдуард отправился в поход, но портом его отплытия был не Эг-Морт, откуда три месяца спустя вышел Людовик Святой.
Во время подготовки похода в Тунис произошло одно важное событие. Людовику Святому претили условия, выдвигаемые венецианцами, и он вел переговоры относительно формирования флота преимущественно с генуэзцами, но, располагая, как и прежде, наемными судами, повелел построить корабли, которые должны были остаться его собственностью. Вместо того, чтобы как в 1248 году поручить командование флотом двум генуэзцам, он впервые в истории Франции назначил французского адмирала, пикардийского сеньора Флоренса Вереннского. Но подлинное рождение французского флота произойдет при Филиппе Красивом, в баталиях с англичанами и фламандцами в северных морях.
Подготовка похода в Тунис сопровождалась и лучшей организацией преемственности королевской администрации на время отсутствия короля. Была изготовлена особая королевская печать: Si(gillum) Ludovici Dei G(ratia) Francor(um) reg(is) in partibus transmarinis agentis (Печать Людовика, милостью Божией короля французов, в заморском походе). На реверсе была изображена корона, чем особенно подчеркивалось приобретаемое ею символическое значение: «Принятая модель красноречиво говорила о том значении, которое приобретал символ короны, к чести поработавших над этим легистов из королевского окружения»[472]. И вновь король перед отплытием хотел навести порядок в королевстве. В начале 1270 года он оформил завещание. Это в основном список того, что отходило монастырям. Людовик составил «Поучения» («Enseignements») сыну Филиппу и дочери Изабелле, но точная дата этого документа неизвестна. За год до начала похода, как и перед крестовым походом 1248 года, он совершил объезд королевского домена, тогда же Людовик обрел милость молитв в обмен на распределение мощей, например епископу Клермонскому, руанским доминиканцам и монастырю Дижона. Он воспользовался случаем, чтобы навести порядок на тех территориях, которые посещал редко. Он также побывал в Гаме в Пикардии, в Mo, Ванд оме и Туре. В марте все вопросы, связанные с проблемой правления в его отсутствие, были решены. Он доверил «охрану, защиту и управление королевством», а также особую королевскую печать аббату Сен-Дени Матье Вандомскому и своему давнему и самому близкому советнику Симону де Нелю. Отсутствие упоминания о королеве Маргарите и сановитых прелатах, удивительное на первый взгляд, объясняется, и я согласен в этом с Ж. Ришаром, тем, что «французский король хотел возложить правление на тех, кто состоял с ним в более тесных деловых отношениях, дабы обеспечить преемственность действий правительства; и это служило признаком того измерения, которое было содержанием понятия государства при Людовике Святом»[473]. Наконец, недавно рукоположенному епископу Парижскому Этьену Тампье он дал право жаловать церковные бенефиции, пребенды и саны, находившиеся в распоряжении короля. Таков был итог его совещания с канцлером парижской Церкви, приором доминиканцев и генералом францисканцев Парижа; капитул Нотр-Дама, проповедники и минориты — вот главное религиозное трио Людовика Святого в Париже.
Выступление в поход 1270 года ничем не отличалось от состоявшегося в 1248 году. Четырнадцатого марта король прибыл в Сен-Дени, где получил посох паломника и орифламму, подъем которой возвещал о выступлении в поход королевского войска. 15 марта он, босой, отправился из дворца, находящегося в Сите, в парижский собор Нотр-Дам. В замке Венсенн Людовик простился с королевой Маргаритой. Этапы похода, словно вехами, были отмечены знаменитыми святыми местами: Вильнёв-Сен-Жорж, Мелен, Санс, Осер, Везле, Клюни, Макон, Вьенна и Бокер. В Эг-Морте к королю и троим его сыновьям присоединились остальные крестоносцы, среди которых был и зять Людовика Святого Тибо Наваррский. В ожидании прибытия кораблей разыгралось настоящее сражение между каталонцами и провансальцами, с одной стороны, и французами — с другой; в нем полегло не менее сотни людей. Людовик приказал повесить зачинщиков. Наконец, 1 июля 1270 года он отплыл на корабле «Ла-Монжуа».
Как известно, путь в Тунис стал крестным путем Людовика Святого и еще более трагическим повторением египетской драмы. Ненадолго остановившись на Сардинии, а не на Сицилии, как можно было ожидать (что до последнего момента сохранялось в тайне)[474], король 17 июля высадился на острове Галит близ Туниса. Высадка прошла успешно[475], но очень скоро стало очевидно, что надежда на обращение мусульманского эмира и на этот раз не оправдалась, и лишь один Людовик не желал расставаться с этой иллюзией. Войско крестоносцев вновь поразила эпидемия дизентерии или тифа. Сначала, 3 августа, умер Жан Тристан, вслед за сыном, 25 августа, скончался Людовик Святой.
Из множества более или менее официальных донесений о смерти короля приведу рассказ его исповедника и очевидца Жоффруа де Болье:
Вскоре после (смерти 3 августа его сына Жана Тристана, которую пытались скрыть от него, но о которой он все-таки с великой скорбью узнал[476]) по воле Бога, желавшего положить счастливый конец его терзаниям и наградить славным плодом этих благих мучений, он слег от непрерывной лихорадки и, так как болезнь все усиливалась, получил, будучи в здравом уме и в полном сознании, как подобает благочестивому христианину, последнее причастие Церкви. Когда мы совершали над ним обряд соборования, сопровождая его пением семи псалмов с литанией, он тоже произносил стихи псалмов и называл святых в литании, весьма благочестиво взывая к их помощи. С появлением явных признаков близкого конца он думал только о делах Божиих и о прославлении христианской веры. Так как говорить с нами он мог только очень тихо и с трудом, то мы, окружавшие его одр, услышали, как этот боголюбивый человек и истый католик сказал: «Постараемся ради любви Божией проповедовать и насадить католическую веру в Тунисе. О, если бы послать туда опытного проповедника!» И он назвал имя одного брата из ордена проповедников, который ходил туда при иных обстоятельствах и которого знал правитель Туниса. Вот так этот человек, воистину преданный Богу, неотступный ревнитель веры христианской, окончил свою святую жизнь в исповедании истинной веры. И хотя силы его были на исходе, а голос замирал, он все так же неустанно, из последних сил, взывал к святым, которых особенно почитал, а больше всех — к святому Дионисию, покровителю его королевства. При этом мы услышали, как он много раз чуть слышно повторял конец молитвы, которую он произнес в Сен-Дени: «Молим тебя, Господи, во имя любви к тебе, сподоби нас отринуть блага земные и не убояться превратностей судьбы». Эти слова он повторил много раз, равно как и начало молитвы, обращенной к святому апостолу Иакову: «Господи, будь святителем и хранителем народа Твоего»[477], — и благочестиво помянул и других святых. Раб Божий, распростершись на одре подобно Распятому на кресте, испустил свое благое дыхание к Творцу; и случилось это в тот самый час, когда Сын Божий испустил дух свой, приняв смерть на кресте во спасение человечества[478].
Итак, король-Христос принял смерть как вечно сущую искупительную смерть Иисуса. Согласно иной традиции в ночь перед кончиной он прошептал: «Мы войдем в Иерусалим».