Эффект реальности может также порождаться не отклонением от модели, но какой-то конкретной деталью, которая, как кажется, не могла быть ни выдумана, ни заимствована из какого-либо источника, но подсказана жизнью.
Порой исповедник-агиограф вносит деталь, известную только ему, пусть даже он приводит ее, чтобы еще больше превознести образ, которая вновь живо воссоздает очень личное поведение короля:
Он всегда проявлял большое уважение к своим исповедникам, вплоть до того, что, когда он уже сидел перед исповедником и тот собирался закрыть или открыть дверцу или окошко, он спешил подняться со своего места и смиренно сделать это раньше него…[915]
Гийом де Сен-Патю сообщает о его привычке быть со всеми на вы, в том числе и с челядью[916]. Отказ от традиционного ты, превращавшего всех, к кому он обращался, в безликую массу, говорит о его внимании к достоинству индивидуума, большее уважение к которому выражалось вежливым вы.
Впечатление, что мы становимся еще ближе к «подлинному» Людовику Святому и даже слышим его, усиливается тем, что в некоторых источниках его биографии он говорит по-французски.
Вообще, именно при Людовике IX совершается решительный прогресс в сфере французского языка. Число грамот, составленных на французском языке, резко возрастает. Когда в 1247 году Людовик разослал своих ревизоров, первые жалобы, направленные королю, были еще написаны по-латыни, а в конце его правления — уже по-французски. Когда король около 1270 года собственноручно писал «Поучения» сыну и дочери, он делал это, как отмечает Гийом из Нанжи[917], по-французски. Точно так же он заказал монаху Примату французскую версию «Хроник» Сен-Дени. Если на смертном одре он вспомнил латынь, язык отцов, то в жизнь проводил родной французский язык[918], и когда он явил на своей могиле в Сен-Дени чудо обретения дара речи, то исцелившийся заговорил на французском языке Иль-де-Франса, несмотря на то, что был родом из Бургундии[919]. Первый французский король, речь которого мы слышим, изъяснялся по-французски[920].
История портрета позволяет нам определить решающий момент в возникновении внимания к индивидууму. Людовик Святой — лишь предыстория этого вопроса[921].
Р. Рехт недавно напомнил[922], что реализм — своего рода код. Термин, который кажется ему наиболее подходящим для определения этого интереса к миру и «реальным» существам, — это «принцип реальности», который он определяет как «признание миром искусства реального мира». Он правомерно считает, что этот принцип «неизбежно оказывается принципом индивидуации», как это проявляется в скульптуре «рубежа ХIII–XIV веков». Надгробная скульптура — главная сфера, где наблюдается этот принцип, а «попытка портрета», успехи поисков ХIII века именно по части физиогномики впервые проявляются как раз в 1320–1330 годы. Эти исследования были инспирированы трактатом, авторство которого приписывалось Аристотелю, и сочинением одного из ученых при дворе Фридриха II Гогенштауфена Майкла Скота, посвященном астрологии, но в котором имеется раздел по физиогномике, в частности, исследование индивидуального выражения лица. Этот интерес усиливается во второй половине ХIII века вместе со схоластикой, например в «De animalibus» («О животных») Альберта Великого и в «De physiognomonia», авторство которого приписывается святому Фоме Аквинскому. Но надгробные скульптуры остаются идеализированными портретами, как свидетельствуют лежащие фигуры Сен-Дени, изваянные при перестановке королевских надгробий в 1263–1264 годах, начатой по инициативе Людовика Святого и его советника аббата Матье Вандомского.
Можно ли в образах, слывущих старинными, то есть современными Людовику Святому, увидеть его подлинное лицо?
Изучение иконографического досье Людовика Святого привело меня к тому же выводу, что и А. Эрланд-Бранденбурга: «Нам не известен ни один достоверный портрет Людовика Святого». На миниатюре в одной морализованной Библии[923] король изображен сидящим, черты его лица условны; миниатюра была выполнена в Париже и датируется специалистами около 1235 года (то есть когда Людовику IX было лет двадцать). Этот документ интересен тем, что в нем симметрично, на одном уровне, изображены Бланка Кастильская и Людовик IX, и, думается, это прекрасно характеризует странный королевский дуэт, какой они в общем-то образовали. Оба с коронами на головах сидят на троне, и на первый взгляд изображение создает впечатление равенства, соправления. Но если вглядеться пристальнее, то оказывается, что Людовик Святой сидит на настоящем троне, а его мать — на чем-то вроде курульного кресла того типа, которое получило название «трона Дагоберта». Если сравнить эти седалища с изображенными на печатях французских королей, то кресло Бланки напоминает троны, на которых сидят французские короли на их печатях величества, а трон Людовика — более «современный». Но главное — если ноги королевы-матери скрыты за складками длинного платья, то ноги Людовика видны, и они покоятся на красном ковре, символе королевской власти; и если у Бланки мантия подбита горностаем, а в руках ничего нет, то Людовик держит инсигнии королевской власти: в правой руке — скипетр, увенчанный цветком лилии (отличительный символ королей Франции), а в левой — небольшой шар, который придает ему (но в ограниченном размере) символическую власть типа императорской, верховной власти[924]. Такими и были отношения Людовика с матерью — экстраординарный случай королевского дуэта. За фасадом равенства скрывается неравенство в пользу юного короля, который всегда был единственным обладателем атрибутов верховной королевской власти. Во Французском королевстве не было диархии. Если усматривать в этом реализм, то это институциональный реализм — изображение королевской функции и отношений, реально существующих между королем и его матерью.
Другое изображение совсем иного характера. Это рисунок пером на пергаменте, раскрашенный сепией; он, вероятно, выполнен в ХVII веке парижским копиистом для провансальского ученого Фабри де Пейреска и представляет собой фрагмент одной из росписей парижской Святой капеллы начала XIV века. Несомненно, эти росписи вдохновили на создание еще одного цикла фресок, посвященных Людовику Святому, выполненных между 1304 и 1320 годами в церкви кордельеров (клариссинок) в Лурсине по заказу Бланки, дочери Людовика Святого, той самой Бланки, которая повелела Гийому де Сен-Патю написать житие ее отца[925]. На рисунке — голова Людовика Святого (фрагмент сцены омовения ног бедных). Этот рисунок, выполненный для монахов нищенствующих орденов по повелению дочери, не желавшей расставаться с образом отца, которого она помнила; и в то время, когда появлялись первые реалистические портреты великих людей, это изображение, без сомнения, сохраняет реальные черты Людовика Святого, запечатленного в позе, выражающей смирение, — кающийся бородач после возвращения из своего первого крестового похода.
Эти два старинных рисунка, как мне кажется, многое говорят о месте Людовика Святого на пути, ведущем к появлению собственно индивидуального портрета. Рисунок Пейреска напоминает о той «пробе портрета» на рубеже ХIII–XIV веков, на которую указывал Р. Рехт. На миниатюре из морализованной Библии мы видим портрет короля, выполненный в традиции символического и стереотипного идеализированного портрета, хотя он и адаптирован к вполне реальному и особому положению власти[926].
В позднее Средневековье была предпринята попытка отождествить с Людовиком модель одной статуи, хранящейся в церкви Мэнвиля в Эре и датируемой самым началом XIV века[927]. В настоящее время можно утверждать, что это статуя не Людовика Святого, а его внука Филиппа Красивого. Впрочем, ничего удивительного, ибо церковь стоит во фьефе Ангеррана де Мариньи, влиятельного советника Филиппа Красивого. Тем не менее такая путаница свидетельствует о давно возникшем ощущении, что Людовик Святой жил в эпоху, когда начали появляться индивидуальные портреты. Это объясняется и тем, что Людовик Святой, как и Филипп Красивый, славился красотой, которой отличались последние прямые потомки Капетингов, что, несомненно, способствовало превращению идеализированного изваяния в реалистическую статую. Фигура Людовика Святого, поставленная в начале XIV века на гробнице в Сен-Дени, была символической: король, без бороды, в мантии, украшенной цветами лилии, держит три гвоздя Страстей Христовых и крест, — несомненно, изображение реликвии Истинного креста из Сент-Шапели. Здесь символика французской монархии сливается с символикой поклонения Страстям Христа, кресту и реликвиям[928].
По наблюдению А. Эрланд-Бранденбурга, нам не только не известен ни один подлинный портрет Людовика Святого, но и «ни один хронист не потрудился описать нам его черты». В одном «Житии» святого короля, предназначенном отчасти для чтения в монастыре, отчасти — для проповедей и написанном незадолго до канонизации, содержится интересный эскиз облика короля[929].
Статью он превосходил всех, как ростом, так и плечистостью, красота его тела гармонировала с его пропорциями, голова была кругла, как и положено вместилищу мудрости, в его спокойном и светлом лице было что-то ангельское, его голубиный взор излучал милость, лицо светилось белизной, ранняя седина его волос (и бороды) была признаком внутренней зрелости и предвещала почтенную мудрость в старости. Быть может, излишне хвалить все это, ибо это лишь украшение внешнего человека. Внутренние качества были порождены его святостью, вот их-то и следует почитать. Именно за это прежде всего любили короля, и один только облик его вселял в душу радость.