Людовик XIV и его век. Часть первая — страница 60 из 152

Оставалось узнать, склонялась ли сама принцесса к этому похищению; но в этом перестали сомневаться, когда стало известно, что она подвергнута домашнему аресту в своих покоях и что ей велено на другой день предстать перед королевой, кардиналом и герцогом Орлеанским, а также королевским советом.

Понятно, какой отклик должно было получить подобное дело при дворе, которому королева подавала пример столь чрезмерной набожности; поэтому на какое-то время оно отвлекло внимание всех от государственных дел, и, пока оно обсуждалось, коадъютор дважды приходил повидать королеву и кардинала, чтобы предупредить их, что волнения в народе усиливаются, но, по-видимому, это известие не произвело на министра и регентшу того впечатления, какого подобное известие заслуживало.

Дело в том, что королева и Мазарини, видевшие или старавшиеся видеть события не такими, какими те были в действительности, не придавали фигуре коадъютора все то значение, какое она начала приобретать. Хотя, по правде сказать, на первый взгляд в нем было нечто комичное: это был маленький черненький человечек, неуклюжий, во всех отношениях безрукий, писавший крайне неразборчиво, не умея провести ни единой прямой линии, а кроме того, настолько близорукий, что ничего не мог разглядеть в четырех шагах от себя, и потому однажды, когда он и г-н д’Эскийи, его родственник, тоже обладавший сильной близорукостью, назначили друг другу свидание в каком-то большом дворе, они прогуливались на месте встречи более четверти часа, не замечая друг друга, и так никогда и не встретились бы там, если бы им одновременно не пришла в голову мысль, что ожидание несколько затянулось, и, уходя с досадой друг на друга, они не столкнулись бы на пороге.

Между тем Парламент продолжал прения, и теми, кто выказывал наибольшую твердость в противодействии двору, были Пьер Бруссель, советник Большой палаты, и Бланмениль, президент Апелляционной палаты, так что, по мере того как эти судейские чины теряли доверие королевской власти, они, вполне естественно, выигрывали во мнении народа. Однако между воюющими сторонами установилось в те дни нечто вроде перемирия, ибо в тот момент все взгляды были обращены к границе. Принц де Конде (вспомним, что после смерти своего отца герцог Энгиенский стал носить этот титул) покинул Париж и отправился в армию, и по настроению двух генералов, командовавших враждующими армиями, было ясно, что решительное сражение неизбежно и что оно не заставит себя ждать.

Исход этого сражения должен был оказать сильное воздействие на умы. Если принц де Конде оказался бы побежден, то двор, нуждаясь в солдатах и деньгах для продолжения войны, вынужден был бы броситься в объятия Парламента; но если принц де Конде стал бы победителем, то двор мог бы говорить со своими противниками совсем иным тоном.

Так что и на той, и на другой стороне все пребывали в томительном ожидании, когда 21 августа в Париж приехал из Арраса человек, заявивший, что в день его отъезда пушечные выстрелы слышались ежеминутно, а это доказывало, что французские войска вступили в схватку с неприятелем, и уже само по себе было важной вестью, но эта важная весть сделалась доброй вестью, когда он добавил, что со стороны границы никто у него на глазах не возвращался; это было знаком победы в битве, ибо, если бы битва была проиграна, то оттуда потянулись бы дезертиры и раненые. Эта новость пришла в восемь часов утра, и, как только кардинал узнал ее, он послал за маршалом де Вильруа и велел ему разбудить королеву, чтобы сообщить ей это известие. Хотя во всем рассказе очевидца не было ничего определенного, вероятность победы все же была достаточной, чтобы вызвать у всех придворных великую радость, ибо его весть сочли правдивой, так как в ней ощущалась необходимость.

Тем не менее в течение всего дня никакие другие известия не приходили, и прежние тягостные страхи возобновились; лишь в полночь прибыл граф де Шатийон, посланный в качестве чрезвычайного гонца принцем де Конде, который отправил его прямо с поля битвы. Неприятель, полностью разбитый, оставил на поле боя девять тысяч убитыми и обратился в беспорядочное бегство, оставив нам весь свой обоз и часть своей артиллерии; короче, наша армия одержала при Лансе решительную победу.

Как мы уже говорили, все были настороже, стремясь узнать, какое впечатление произведет эта новость на двор, но более всех других хотел узнать это коадъютор. За три или четыре дня до этого он нанес визит королеве, чтобы в очередной раз внушить ей, что раздражение умов усиливается все больше и больше, но кардинал Мазарини остановил его, начав рассказывать притчу.

— Господин коадъютор, — произнес министр со своей хитрой улыбкой и тем итальянским выговором, от которого он так никогда и не смог отучиться, — во времена, когда звери говорили человечьим языком, один волк клятвенно заверил стадо овец, что станет защищать их от всех своих сородичей, если только одна из них каждое утро будет приходить зализывать рану, нанесенную ему собакой…

Но коадъютор, догадываясь, чем закончится притча, глубоким поклоном прервал министра и удалился. Так что неугомонный аббат также находился в плохих отношениях со двором, и нет ничего удивительного в том, что, приняв, по его признанию, все необходимые меры, он пожелал узнать, какое действие произвела на двор победа при Лансе.

Так что на другой день, 24 августа, коадъютор явился в Пале-Рояль лично, желая в столь важном деле полагаться лишь на собственные впечатления. Он застал королеву почти без ума от радости, но кардинал, лучше владевший собой, выглядел, как обычно, и, подойдя к коадъютору, с особой доброжелательностью, какую он уже давно ему не выказывал, произнес:

— Господин коадъютор, я вдвойне радуюсь происшедшему счастливому событию, во-первых, потому что оно послужит общему благу Франции, а во-вторых, потому что теперь можно показать господам из Парламента, каким образом мы воспользуемся этой победой.

В словах, произнесенных министром, было столько простодушия, что коадъютор, при всей своей привычке не доверять Мазарини, удалился в убеждении, что на этот раз, удивительнейшим образом, хитрый кардинал говорил то, что думал. Поэтому на другой день, а это был день праздника Святого Людовика, коадъютор произнес проповедь о попечении, которое король должен проявлять о больших городах, и о почтении, которое большие города должны оказывать королю.

Благодарственный молебен был назначен на 26 августа. По обычаю, солдат гвардейского полка расставили шпалерами вдоль всего пути от Пале-Рояля до собора Парижской Богоматери; затем, как только король вернулся во дворец, всех гвардейцев свернули в три батальона, которые расположились на Новом мосту и площади Дофина. Народ, с удивлением смотревший на этих солдат в полном вооружении, стал подозревать, что против него или его защитников что-то замышляется.

И действительно, Комменжу, одному из четырех капитанов гвардии, был дан приказ арестовать президента Бланмениля, президента Шартона и советника Брусселя; из трех указанных лиц Бруссель был если и не самой значительной фигурой, то, по крайней мере, самой популярной, и потому Комменж приберег его для себя, поручив двум своим унтер-офицерам отправиться к Бланменилю и Шартону. Комменж стоял у дверей церкви, ожидая последних указаний. Королева, выходя из церкви, сделала ему знак подойти к ней и тихо сказала:

— Ступайте, и да поможет вам Бог!

Комменж поклонился и приготовился исполнить приказ. В эту минуту к нему подошел государственный секретарь Ле Телье и, желая ободрить его еще больше, произнес:

— Смелее! Все готово, и они у себя!

Комменж ответил, что ждет лишь возвращения одного из своих подчиненных, получившего от него несколько предварительных указаний о том, как надлежит действовать, и остался со своими гвардейцами перед главным входом в церковь.

Но, поскольку было принято, что гвардейцы всегда следовали за королем, это стояние Комменжа обеспокоило народ, и так уже исполненный недоверия, и начала распространяться тревога; и тогда прохожие и зеваки, собравшись в кружки, стали прислушиваться и наблюдать за происходящим. Однако Комменж принял меры предосторожности, чтобы никто ни о чем не догадался. Причина этой задержки состояла в том, что он отправил свою карету вместе с четырьмя гвардейцами, пажем и унтер-офицером к дому Брусселя и дал унтер-офицеру приказ подъехать вплотную к дверям советника, открыть дверцы кареты и поднять кожаный полог, как только он, Комменж, покажется на улице. И действительно, как только Комменж посчитал, что время, необходимое для исполнения его распоряжений, истекло, он, оставив своих гвардейцев, один направился к улице, где жил Бруссель. Увидев его, унтер-офицер выполнил полученный приказ. Комменж подошел к дому Брусселя и постучался: мальчик-слуга, состоявший в услужении у советника, немедленно отворил дверь. Комменж тотчас ворвался внутрь, оставил у входа двух гвардейцев, а с двумя другими поднялся в покои Брусселя. Он застал его сидящим за столом вместе со всем семейством и заканчивающим обед. Можно представить, какое впечатление произвело на весь этот домашний мирок появление капитана гвардейцев. Женщины поднялись, один только Бруссель продолжал сидеть.

— Сударь! — начал Комменж. — Я явился с приказом короля взять вас под стражу; вот этот приказ, вы можете его прочитать; однако для вас и для меня будет лучше, если вы без промедления подчинитесь ему и тотчас последуете за мной.

— Но, сударь, — возразил Бруссель, — за какое преступление король приказал лишить меня свободы?

— Вы понимаете, сударь, — произнес Комменж, подходя к советнику, — что не капитану гвардии осведомляться о тех делах, какие касаются судейских. Я имею приказ вас арестовать, и я вас арестую!

С этими словами он протянул к Брусселю руку, нагоняя на него страху, ибо понимал, что нельзя терять время.

Но в эту самую минуту старая служанка советника бросилась к окну, выходившему на улицу, и принялась кричать:

— Караул! На помощь! Моего хозяина уводят! На помощь!