— О! — сказал Гастон, увидев графа. — Рад вас видеть! Передайте моей дочери, чтобы она отправлялась в Буа-ле-Виконт и не утешала себя надеждами, какие могут подать ей господин де Бофор или герцогиня де Монбазон, послужить принцу де Конде каким-нибудь важным деянием, которое даст ей возможность поправить свои дела. Делать в Париже больше нечего, поскольку народ, который любит меня куда больше ее и ставит выше, не проявил по поводу моего отъезда никакого волнения. Так что ей следует уехать оттуда и ни на что более не рассчитывать.
— Таково и ее намерение, монсеньор, — ответил граф Холлак, — и потому принцесса, зная путь, который вы избрали, готова немедленно отправиться вслед за вами.
— Нет, нет! — воскликнул герцог Орлеанский. — Пусть она едет в Буа-ле-Виконт, как я уже сказал и повторяю снова!
— Почту за честь, монсеньор, заметить вашему королевскому высочеству, — возразил Холлак, — что это невозможно, ведь замок Буа-ле-Виконт стоит посреди открытого поля, вокруг бродят войска, которые грабят все, что попадется. Остановившись там, принцесса не сможет запасаться продовольствием; к тому же она устроила там госпиталь для тех, кто был ранен в сражении у ворот Сент-Антуан. Так что ей решительно невозможно ехать в этот замок.
— Ну что ж, — сказал герцог, — тогда пусть едет куда может, лишь бы не со мной.
— В таком случае, — предложил граф, — она поедет с вашей супругой?
— Невозможно, невозможно! — промолвил Гастон. — Моя жена вот-вот должна родить, и принцесса будет ей в тягость.
— Я должен сказать вашему высочеству, — заявил Холлак, — что, несмотря на ваше запрещение, принцесса, как мне кажется, намерена присоединиться к вам.
— Пусть она делает, что хочет, — ответил герцог, — но да будет ей известно, что если она приедет ко мне, то я ее выгоню!
Более настаивать было невозможно. Холлак вернулся и пересказал принцессе этот разговор. Герцог продолжил свой путь в Лимур, а принцесса, проявляя меньшую торопливость, чем отец, на другой день выехала из Парижа, сама не зная куда.
Мы рассказали эту историю во всех подробностях, дабы она послужила герцогу Орлеанскому извинением за то, что он одного за другим бросил Шале, Монморанси и Сен-Мара. Он вполне мог бросить своих друзей, коль скоро в подобных же обстоятельствах бросил свою собственную дочь.
Накануне вечером король вступил в Париж и посреди ликования толп отправился в Лувр, везя следом за собой одного из наших старых знакомцев, давно уже выпавшего из нашего поля зрения, Генриха де Гиза, архиепископа Реймского, победителя Колиньи, завоевателя Неаполя и пленника Испании. За две недели до этого он вернулся во Францию благодаря ходатайству принца де Конде.
На другой день король обнародовал декларацию об амнистии, из которой были исключены герцог де Бофор, герцог де Ларошфуко, герцог де Роган, десять советников Парламента, президент Счетной палаты Перро и все, кто состоял на службе у дома Конде.
Вот что еще, помимо рассказанного нами, произошло во время этой второй войны.
Эрцгерцог отнял у нас Гравлин и Дюнкерк; Кромвель, не объявляя войны, захватил семь или восемь наших кораблей; мы потеряли Барселону — ключ к Испании и Казаль — ключ к Италии; Шампань и Пикардия были опустошены лотарингскими и испанскими войсками, которые принцы призвали себе на помощь; Берри, Ниверне, Сентонж, Пуату, Перигор, Лимузен, Анжу, Турень, Орлеане и Бос оказались разорены гражданской войной; наконец, на Новом мосту, напротив статуи Генриха IV, можно было увидеть развевавшиеся испанские знамена, а желтые перевязи лотарингцев появлялись в Париже так же свободно, как голубые — Орлеанского дома и светло-коричневые — дома Конде.
Какими бы запутанными ни казались на первый взгляд дела, через несколько дней политическая арена, на которой произошло столько событий, стала просматриваться яснее. Король и королева въехали в Париж при всеобщем ликовании, и это доказывало, что королевская власть остается еще единственным незыблемым институтом, единственным центром, вокруг которого неизменно сплачивается народ. Коадъютор, державшийся тихо и незаметно во время событий, о которых мы рассказали и в которых он упоминался лишь в связи с известием о возведении его в кардинальский сан, одним из первых явился поздравить короля и королеву с возвращением. Герцог Орлеанский, после всякого рода заявлений о своей верности в будущем, с согласия двора удалился в Блуа. Мадемуазель де Монпансье, поблуждав по разным направлениям, водворилась, наконец, в Сен-Фаржо, одной из своих резиденций. Герцог де Бофор, герцогиня де Монбазон и герцогиня де Шатийон покинули Париж. Герцога де Ларошфуко, который, напомним, был тяжело ранен во время сражения в Сент-Антуанском предместье, отвезли в Баньё, где он почти излечился и от любви к партизанской войне, и от любви к герцогине де Лонгвиль. Принцесса де Конде, принц де Конти и герцогиня де Лонгвиль жили в Бордо, но уже не в качестве владетелей и хозяев города, а как обычные гости.
Наконец, герцог де Роган, считавшийся одним из самых верных приверженцев принцев, устроил свои дела столь хорошо, что спустя неделю после своего возвращения в Париж король и королева принимали его сына на руки при обряде крещения.
Таким образом, остался лишь один враг — принц де Конде, который, хотя и будучи по-прежнему грозным, из-за своего одиночества утратил чуть ли не три четверти своей силы. И потому на заседании Парламента 13 ноября, нисколько не колеблясь, король обнародовал декларацию, в которой объявлялось, что принц де Конде, принц де Конти, герцогиня де Лонгвиль, герцог де Ларошфуко, принц Тарантский и все их приверженцы, с презрением и упрямством отвергшие предложенное им милости и ставшие таким образом недостойными всякого прощения, навлекли на себя неотвратимую кару, к которой приговаривают мятежников, виновных в оскорблении величества, возмутителей общественного покоя и предателей отечества.
Парламент беспрекословно зарегистрировал эту декларацию, и, видя такую покорность, король, несомненно, пожалел, что не добавил туда статьи, упоминающей о возвращении Мазарини; тем не менее для двора стало настолько очевидно, что отныне это возвращение не встретит никаких помех, что королева отправила в Буйон, где пребывал в одиночестве удалившийся туда кардинал, аббата Фуке с поручением сказать ему, что в столице все спокойно и он может вернуться, когда пожелает.
Удивительно, однако, что кардинал, уже знавший об этом из частного письма королевы, вдруг стал проявлять нерешительность и долго спорил с посланцем, пытаясь узнать, не стоит ли предпочесть покой этого убежища тревогам Пале-Рояля; но аббат Фуке то ли искренне, то ли видя, что это сопротивление притворно, с такой настойчивостью упрашивал кардинала, что тот, казалось, начал колебаться и, поскольку они прогуливались в это время в Арденнском лесу, предложил:
— Давайте, монсу аббат, посмотрим, что посоветует нам судьба в этом важном деле, ибо я решил положиться на нее.
— А каким образом она даст вам совет, ваше преосвященство? — спросил аббат.
— Нет ничего легче, — сказал кардинал, — видите это дерево?
И он указал на сосну, которая высилась в шагах десяти от них, простирая над их головами свою зеленую густую крону.
— Разумеется, вижу, — ответил аббат.
— Так вот, я заброшу сейчас свою трость на это дерево: если она застрянет в его ветвях, это станет верным знаком того, что, вернувшись ко двору, я останусь там; но если она упадет, — добавил Мазарини, покачав головой, — то мне, очевидно, следует остаться здесь.
С этими словами Мазарини забросил свою трость на дерево, где она зацепилась так основательно, что ее показывали там и три года спустя.
— Ну, что ж, — сказал кардинал, — решено! Поскольку Небо этого желает, мы, господин Фуке, выедем сразу, как только я получу одно ожидаемое мной известие.
В Париже в это время проводилась последняя операция особой важности.
Мы уже говорили, что коадъютор, теперь уже кардинал де Рец, первым явился к королю и королеве, чтобы поздравить их с возвращением; и так как Анна Австрийская при всех заявила, что этим возвращением они обязаны ему, то ее лестные слова настолько уверили прелата в королевской милости, что, когда его решили удалить из Парижа, где его присутствие было сочтено опасным, и предложили ему на три года управление французскими делами в Риме, уплату долгов и приличный доход, чтобы можно было блистать в столице христианского мира, он, вместо того чтобы с благодарностью принять на себя это поручение, решил выдвигать свои условия. Так, он попросил губернаторство для герцога де Бриссака, место для графа де Монтрезора, должность для г-на Комартена, грамоту герцога и пэра для маркиза де Фоссёза, денежную сумму для советника Жоли и, как он выражается сам, несколько других ничтожных милостей вроде аббатств, должностей и званий.
Выступая в качестве друга, было крайне неблагоразумно требовать чего-нибудь в этот раз, когда, вопреки принятым обычаям, даже враги ничего не получили. И потому было сочтено необходимым избавиться от столь требовательной особы; решение об этом было принято в королевском совете, а точнее, в Буйоне, где тогда пребывал Мазарини; ибо, где бы он ни находился, в глубинах Арденнского леса или на берегах Рейна, ничто не делалось без его советов, и, возможно, никогда еще он не был столь могущественным и, главное, никогда еще ему так хорошо не повиновались, как со времени его изгнания из Франции, где остался лишь его гений.
Тем не менее друзья министра ощущали, что обстановка становится для него с каждым днем все труднее и труднее. Юный король подрастал и время от времени начинал проявлять свой самовластный характер, который позднее выразился в знаменитой фразе: «Государство — это я!» Два случая могли показать прозорливым людям ту степень силы воли, какой достиг Людовик XIV. Когда президент Немон прибыл с парламентской депутацией в Компьень, чтобы зачитать там представления Парламента и потребовать удалить Мазарини, король, покраснев от гнева, прервал оратора посреди его речи и, вырвав из его рук бумагу, заявил, что обсудит это дело в своем совете. Немон хотел было сделать какое-то замечание по поводу такого образа действий, но коронованный подросток, нахмурив брови, ответил ему, что действовал так, как должен действовать король. И депутация была вынуждена удал