По возвращении графа де Гиша из Польши герцогиня Орлеанская, действуя через короля, потребовала от него вернуть ей все ее письма и портрет, сохранивший на себе след пули. Покорность графа приказам герцогини Орлеанской была такова, что он тотчас же вернул ей все.
Однако проявленная принцессой суровость, подлинная или притворная, еще более разожгла любовь графа де Гиша. Он стал умолять графиню де Грамон, которая была англичанкой, поговорить с герцогиней, но герцогиня ничего не хотела слушать.
Бедный граф пришел в полное отчаяние и тщетно изыскивал средства увидеться с принцессой, как вдруг случай сделал для него то, чего ему не удавалось добиться ни просьбами, ни хитроумными расчетами.
Госпожа де Ла Вьёвиль (напомним, что мы не раз называли это имя в связи с событиями последней Фронды) давала бал, и герцогиня Орлеанская задумала явиться туда вместе со своим супругом. Чтобы сделать праздник более живым и веселым, решено было отправиться на него в масках. Дабы не быть узнанной, принцесса велела трем или четырем своим фрейлинам роскошно одеться одновременно с ней, после чего она и герцог Орлеанский в сопровождении этой дамской свиты, закутанные в плащи и в позаимствованной у кого-то карете отправились на бал. К дверям дома г-жи де Ла Вьёвиль карета герцога Орлеанского подкатила в ту же минуту, что и другая карета, тоже заполненная людьми в масках. Обе группы вышли из экипажей и столкнулись в передней, где герцог Орлеанский предложил всем смешаться. Предложение было принято, и каждый, не раздумывая, взял поданную ему руку; однако принцесса узнала в той, на какую она оперлась, руку графа де Гиша, ибо рука эта была покалечена, что не позволило герцогине ни на мгновение усомниться в такой странной игре случая.
Со своей стороны, граф де Гиш, сразу же узнавший аромат надушенных подушечек, которые принцесса имела обыкновение носить в своих головных уборах и почувствовавший, как задрожала рука, которую он держал, тоже обо всем догадался. Принцесса хотела было высвободить свою руку, но граф удержал ее. Между ними установился электрический ток. Рука принцессы еще дрожала, но уже не пыталась вырваться.
Обоих охватило такое сильное волнение, что они поднялись по лестнице, не сказав друг другу ни слова. Затем граф, распознав среди масок герцога Орлеанского и видя, что он не обращает никакого внимания на свою супругу, увел ее в небольшой зал, заполненный гостями в меньшей степени, чем другие, и там представил ей такие основательные причины в оправдание совершенного им проступка, что принцесса простила его.
Но, едва лишь это столь желанное и столь долгожданное прощение было получено, послышался голос герцога Орлеанского, звавшего свою супругу. Принцесса выбежала через одну дверь, граф де Гиш — через другую. Опасаясь, что муж может о чем-нибудь догадаться, принцесса при расставании со своим возлюбленным попросила его не оставаться долее на бале, и граф с обычной своей покорностью подчинился этому приказу. Но внизу, у лестницы, он встретился со своим приятелем и остановился, чтобы поболтать с ним; внезапно какая-то маска, появившаяся на верху лестницы, оступилась и вскрикнула; граф де Гиш бросился на помощь и принял в свои объятия принцессу, которая без этой непредвиденной поддержки несомненно получила бы серьезные повреждения, ибо она была беременной и срок ее беременности исчислялся уже несколькими месяцами.
Это обстоятельство еще более ускорило примирение, и как-то вечером, когда герцог Орлеанский уехал на бал-маскарад, любовники встретились у г-жи де Грамон.
Разумеется, эта встреча была приписана случаю.
Как видно и как мы уже говорили, болезнь Анны Австрийской нисколько не препятствовала увеселениям двора идти своим ходом, хотя день ото дня королеве становилось все хуже.
Наступила весна; двор отправился в Сен-Жермен, и королева-мать, несмотря ни на какие увещания, пожелала следовать за двором, заявив, что для нее все равно, умереть там или в другом месте.
Утром 27 мая, присутствуя на мессе, она ощутила сильный озноб, однако не стала никому ничего говорить, чтобы не лишать молодую королеву и герцогиню Орлеанскую развлечения, которое они задумали; но, едва только обе принцессы уехали, она призналась тем, кто заметил, каким страдальческим стало ее лицо, что, по ее мнению, у нее началась лихорадка и что она ощущает страшный холод. И в самом деле, стоило ей лечь в постель, как у нее начался озноб; приступ длился шесть часов.
За эти шесть часов состояние больной чрезвычайно ухудшилось, и врач заявил, что ей следует исповедаться.
В тот же вечер королева изъявила желание составить завещание.
Однако врачи ошиблись; боли у нее, несомненно, усилились, но ей было суждено еще долго страдать, прежде чем умереть. Впрочем, она не питала никаких обманчивых надежд на выздоровление, а если они у нее и были, то не раз услышанные разговоры тех, кто ее окружал, этих надежд ее лишили. Так, к примеру, 3 августа, когда ей стало еще хуже и страдания ее усилились, повидать ее пришел Беренген, наш старый знакомец и один из самых старых ее слуг. Увидев его, Анна Австрийская тотчас воскликнула:
— Ах, господин Первый (Беренгена величали этим титулом потому, что он был первым камердинером), нам предстоит скоро расстаться!..
В любую другую эпоху подобный душевный порыв, при всей его эгоистичности, вероятнее всего тронул бы того, кому он был адресован, но, как мы уже говорили, XVII век не был веком чувствительности.
— Государыня, — спокойно ответил Беренген, — вы можете представить себе, с какой горестью ваши слуги восприняли этот приговор; но вас может утешить понимание того, что, умерев, вы навсегда освободитесь от мучений, а заодно и от большого неудобства, особенно для вас, так любящей духи: ведь под конец подобные болезни сопровождаются невыносимым зловонием.
Однако последний ее час еще не настал, и после нескольких перемен в ту и другую сторону королева-мать внезапно почувствовала себя бесконечно лучше; Провидение, видимо, решило добавить ей немного сил, чтобы она могла перенести печальное известие, которое ее ожидало.
Ее брат, испанский король Филипп IV, умер 17 сентября 1665 года, и уведомление о его смерти пришло в Париж 27-го числа того же месяца.
Это известие было встречено при французском двором с совершенно различными чувствами. Молодая королева восприняла его как дочь, глубоко привязанная к отцу; королева-мать — как сестра, понимающая, что брат указывает ей путь в могилу; король — как государь и политик, чей проницательный взор в одно мгновение оценивает все выгоды, какие могут воспоследовать порой для одних из-за несчастья других.
И действительно, малолетний Карл II, которому суждено было умереть, не оставив потомства, был хилым и болезненным, и потому никто не думал, что он проживет долго.
Именно с этого времени, по всей вероятности, Людовик XIV стал бредить испанским наследством.
Время шло; королева-мать жила, испытывая жесточайшие страдания, но все же жила. Настала зима, а с ее приходом возобновились увеселения, ибо особенность долгого страдания, каким было страдание Анны Австрийской, состоит в том, что к нему привыкают все, кроме того, кто страдает.
Так что 5 января, накануне праздника Царей-волхвов, у герцога Орлеанского состоялся большой бал; король явился на него в фиолетовом платье, поскольку он носил траур по тестю, но это платье был настолько унизано жемчугом и алмазами, что его траурный цвет терялся под их блеском.
На другой день королева-мать почувствовала себя хуже, и потому увеселения были прекращены. 17 января она причастилась.
Девятнадцатого числа приступы усилились, и короля уведомили, что его матери пришло время пройти обряд предсмертного причащения. Как и предупреждал Беренген, смрад, исходивший от ее язв, было таким, что каждый раз, когда ее перевязывали, приходилось держать под носом у нее самой склянку с благовонным маслом.
Со Святыми Дарами к ней пришел архиепископ Ошский; ему помогали епископ Мандский, кюре церкви Сен-Жермен, аббат де Гемадёк и несколько других капелланов.
Вечером королеву-мать соборовали.
Среди ночи у нее началась агония; тем не менее по временам она открывала глаза и что-то говорила.
Врач взял ее за руку, чтобы пощупать пульс; она почувствовала прикосновение и промолвила:
— Ах, это бесполезно, его уже более не слышно.
Герцог Орлеанский рыдал, стоя на коленях возле ее постели.
— Сын мой, — нежно прошептала она.
Затем, чувствуя, что врач оставил ее руку обнаженной, она попросила:
— Накройте мне руку.
Минуту спустя к постели умирающей подошел ее исповедник-испанец; она узнала его и прошептала:
— Padre meo, уо me muero![30]
Но королева ошиблась, ибо через четверть часа она сказала архиепископу Ошскому, наставлявшему ее:
— Ах!.. Боже мой!.. Я очень страдаю, скоро ли я умру?..
Час спустя она открыла рот и потребовала распятие.
Это было последнее произнесенное ею слово. Распятие приложили к ее губам, и, целуя крест, она делала какие-то движения, свидетельствовавшие о том, что сознание еще не совсем покинуло ее.
Наконец 20 января 1666 года, в среду, в пятом часу утра, королева скончалась.
Король перенес эту смерть так, как он переносил потом смерть всех своих родственников, то есть с величайшем эгоизмом и с величайшем смирением. С тех пор как он вышел из-под опеки матери, между ними произошло несколько размолвок, и, как только она попыталась сделать ему внушение по поводу его скандальной любви к мадемуазель де Лавальер, он, рассердись на королеву-мать более, чем это было в случаях с мадемуазель де Ла Мот-д'Аржанкур и Марией Манчини, забылся до такой степени, что заявил:
— Я не нуждаюсь ни в чьих советах! Я уже достаточно взрослый, чтобы жить собственным умом!
Анна Австрийская имела обычные качества регентш: упрямство в политике и слабость в любви. Устояв перед страстью Бекингема, самого красивого, самого элегантного и самого блистательного вельможи своего времени, королева уступила Мазарини, за которого, по словам принцессы Пфальцской, второй жены герцога Орлеанского, она в конечном счете даже вышла замуж.