Людовик XV и его двор. Часть вторая — страница 17 из 116

«что он будет вести расследование в отношении виновников тревожных слухов, повлекших за собой народные бунты, а также в отношении тех, кто похищал детей, если таковые найдутся».

Между тем этот бунт, длившийся всего лишь три часа, чрезвычайно напугал короля. Его страх дал себя знать прежде всего полным переустройством ночной стражи, которая до этого состояла лишь из одной роты горожан, то есть ремесленников, не имевших единой формы и действовавших в силу старинного феодального закона, который предписывал горожанам охранять столицу и осуществлять в ней ночной дозор. Теперь, в соответствии с королевским приказом, были созданы десять пеших рот, которые оплачивал и обмундировывал город, и две конные роты. Эти двенадцать рот, находившиеся под начальством командира стражи, которого назначали из числа бригадных генералов и генерал-лейтенантов, должны были наблюдать за спокойствием в городе и поддерживать в нем повиновение королю.

Кроме того, г-н д'Аржансон приказал графу фон Лёвендалю составить план фортификаций и казарм, которыми следовало окружить Париж. Предстояло перевооружить Бастилию, довести ее гарнизон до восьмисот человек и нацелить ее пушки на густонаселенные части Парижа: скрещивая свой огонь с огнем пушек Венсена, эти пушки должны были держать под прицелом предместье Сент-Антуан и господствовать над предместьем Сен-Марсель.

Но с противоположной стороны Парижа, то есть со стороны ворот Сент-Оноре, ничто не смогло бы сдержать бунт, и потому был принят план создания системы казарменных помещений, которые должны были служить одновременно укреплениями и укрытиями для гвардейцев.

Были построены три такие казармы.

Первая, сооруженная позади Военной школы, на дороге в Севр и Вожирар, предназначалась для французских гвардейцев.

Вторая, построенная в Рюэле, между дорогами в Версаль и Сен-Жермен, предназначалась для швейцарских гвардейцев.

И, наконец, третья, построенная в Курбевуа и предназначавшаяся для 2-го полка французских гвардейцев, должна была господствовать над Сеной и паромной переправой Нёйи, пресекая в случае надобности всякое движение по этому пути в сторону Версаля.

В 1750 году явно предвидели события 1789 года.

Кроме того, начиная с этого времени король отказался от всяких сношений со столицей, которую он так любил и где он был так любим; он порвал с Парижем, который за пять лет до этого встречал его как триумфатора, устилая дорогу на его пути цветами и зелеными ветвями; с Парижем, некогда городом радости, удовольствий и празднеств, ставшим теперь городом оскорблений и угроз.

И, чтобы дать понять столице, что между ней и ним нет более ничего общего и что, даже направляясь в свои замки Компьень или Фонтенбло, он никогда впредь не будет проезжать через нее, король приказал проложить ту широкую дорогу, которая соединяет Булонский лес с Сен-Дени и которую еще и сегодня называют дорогой Мятежа.

Но странное дело, именно на этой дороге 13 июля 1842 года разбился насмерть герцог Орлеанский, единственная подлинная преграда между последними остатками той монархии, историю которой мы теперь пишем, и приходом той республики, которая была подготовлена у нас скорее десницей Божьей, нежели человеческими руками.

А было ли все же что-нибудь достоверное во всей этой жуткой истории с похищенными детьми и в страшном обвинении насчет кровавых бань? Да нет, ничего определенного, всего лишь полицейская запись, которую приводит Пёше и которую, вслед за ним, мы приведем как возможное, но маловероятное объяснение, возлагая при этом всю ответственность за него на этого автора.

В 1749 году в Париж прибыл татарский князь; у нас нет нужды объяснять нашим читателям, что князья — это подлинные русские владыки, исконные владыки, если можно так выразиться; этот князь, мужчина лет тридцати или тридцати пяти, был настоящим великаном, внуком тех титанов, которые во времена бунта Юпитера штурмовали небо; он был сказочно богат и привез с собой одну из тех азиатских свит, о каких мы у нас во Франции не имеем никакого представления: в этой свите было около сотни слуг. Привлекая к себе внимание красотой своей внешности, великолепием своих одежд и грубостью своих манер, князь очень быстро приобрел известность в Париже — мы говорим «в Париже», ибо князю, находившемуся в опале у императора Ивана VI, было заявлено, чтобы он и не думал являться в Версаль; однако князь дал себе слово вознаградить себя за это изгнание из Версаля, встречаясь не столько с приличной компанией, сколько с дурной.

Татарину посчастливилось оказаться в Париже в тот момент, когда никто там не был в моде. Он воспользовался благоприятным случаем, и, неслыханное дело, в течение полугода все разговоры в гостиных, да и везде велись исключительно об этом красивом и богатом татарине.

После того как он провел в столице восемь или десять месяцев, предаваясь неумеренным удовольствиям, внезапно распространился слух, что татарский князь имел честь подхватить какой-то губительный недуг, нечто вроде проказы или слоновой болезни. Врачи, к которым он обратился за консультацией, заявили, что случай этот чрезвычайно интересен для медицины, даже не подозревавшей о существовании подобного недуга, да еще в столь острой стадии, но крайне прискорбен для князя, которому никогда от него не излечиться. Его друзья впали то ли в искреннее, то ли в притворное отчаяние, но князь, в то время как они полагали, что расстаются с другом навсегда, весело попрощался с ними, заявив, что эта болезнь всего лишь безделица и что он назначает им встречу через полгода, на которую явится совершенно исцеленным.

Дав это обещание, он отбыл.

Врачи не стали перечить ему по поводу его возвращения, но, едва он отбыл, заявили, что Париж может носить траур по русскому князю, поскольку тут его уже никогда не увидят.

Прошел год; этого времени с избытком хватило бы на то, чтобы забыть даже десять русских князей, и потому ни малейшей памяти о нем здесь не осталось, как вдруг в Париже и Версале распространился слух, что татарский князь вернулся совершенно исцеленным и что от болезни, которая поразила его и которую все медики объявили смертельной, не осталось и следа, как если бы ее никогда и не было.

Медики стали во всеуслышание возмущаться и даже попытались отрицать, что приехал тот же самый князь, однако те, кто был знаком с ним, узнали его, и кавалеры, а главное, дамы подтвердили его личность.

Врачам пришлось признать очевидное; однако они пришли к единому мнению, что подобное чудо могло совершить лишь какое-то тайное и неизвестное в Европе лечение.

Но в чем заключалось это лечение, способное вернуть не только жизнь, но и молодость и красоту? Ведь князь возвратился во Францию не только полный жизни, которую он едва не потерял, но и вновь наделенный молодостью и красотой, которую он уже утратил.

Нетрудно догадаться, как все приставали с расспросами к князю, но никто не проявлял при этом большей настойчивости, чем граф де Шароле, который, подхватив в свой черед какой-то острый лишай, пребывал под угрозой оказаться примерно в таком же положении, в каком он видел князя, перед тем как тот покинул Париж, чтобы подвергнуться таинственному лечению, вернувшему ему здоровье.

И потому граф де Шароле проявил такую настойчивость, что князь, состоявший в довольно тесной связи с ним, но не желавший ничего говорить ему о лечении, которому подвергся, предложил выписать из Москвы врача-монгола, вернувшего ему самому здоровье. Граф согласился на предложение князя, предоставив ему полную свободу договариваться с ученым медиком Абен-Хакибом о денежной стороне вопроса.

Два месяца прошли в ожидании. По прошествии этих двух месяцев князь явился к графу де Шароле, приведя с собой белобородого старика, которому на вид было более ста лет; невзирая на свой почтенный возраст и на то, что ему насилу удавалось передвигать ноги, он сохранил живой, полный огня взгляд и отпечаток чего-то сатанинского, сквозившего во всем его облике.

Сразу было видно, что ученый монгол принадлежал к той школе искателей философского камня, которая не отступает ни перед какой жертвой, чтобы найти его, и жертвует чем угодно, даже жизнью своих ближних, во имя этой неосуществимой мечты алхимии.

Лечение, назначенное монгольским врачом, состояло в следующем.

В течение двух месяцев, прервав всякие сношения со своими любовницами, граф де Шароле должен был питаться исключительно рыбой, овощами и легкими печеньями, пить лишь оршад и лимонад и спать в комнате, расположенной так, чтобы ни один из обитателей дома не спал на одном этаже с графом или этажом выше.

Эта спальня, помимо трех дверей, должна была иметь три окна: одно, выходящее на север, второе — на восток, третье — на запад; граф должен был входить в нее лишь для того, чтобы спать в ней, вступать туда с левой ноги, а выходить оттуда — с правой; не пить там, не есть там и не удовлетворять там никаких естественных нужд.

Каждый день, вставая с постели и ложась спать, он должен был произносить мысленно, не шевеля при этом губами, молитву, составленную на каком-то неведомом языке, но записанную французскими буквами; наконец, каждый день, перед второй трапезой, он должен был принять ванну с настоем из ароматических трав, собранных в определенное время, в определенном месте и при определенных условиях; что это были за травы, он так до конца и не узнал.

Такова была кабалистическая сторона этого лечения.

А вот его материальная сторона.

Каждую пятницу врач забирал у больного восемь унций крови; затем, взамен этих восьми унций испорченной крови и посредством какого-то хитроумного устройства, он впрыскивал ему в отворенную вену равное количество человеческой крови; кровь эту следовало извлечь из вен ребенка, который еще не достиг половой зрелости и тело которого подверглось перед этим каким-то таинственным обрядам, оставшимся неизвестными графу; наконец, в последнюю пятницу месяца доктор прописывал ванну, состоявшую на три четверти из бычьей крови и на одну четверть — из человеческой.