— Но я же ничего не сделал! Я ни в чем не виновен! Нельзя отрубать мне голову за преступления, которые я не совершал! Выпустите меня на свободу! Я хочу на свободу!
Однако, опять-таки к несчастью для секретаря, всякий, кто в качестве слуги вступал в Бастилию, мог выйти из нее лишь тогда, когда его господин получал свободу или умирал. И потому секретарю не возвратили свободы, о которой он просил. Между тем его помешательство усилилось: бедняге постоянно мерещился эшафот. Было решено перевести его в Шарантон. Решение выполнили, секретаря увезли, и Лалли остался один.
Тем временем дело губернатора рассматривалось в суде, но рассматривалось оно крайне медленно; самые важные свидетели находились в Мадрасе и Пондишери, то есть в четырех тысячах льё от Франции; поэтому судопроизводство не смогло открыться ранее 6 июля 1763 года.
В продолжение целого года своего тюремного заключения Лалли нисколько не терял присутствия духа. Он знал ненависть к себе клана Шуазёлей, у него не было никаких сомнений в строгости Парламента, но в ответ на беспокойство, которое выражали его друзья, он невозмутимо говорил:
— Король помилует меня.
Начавшееся судебное разбирательство с первых дней велось с возмутительным пристрастием. Кроме того, подсудимый сам возбуждал всеобщую ненависть к себе и усугублял неприязнь, которую все испытывали к нему, мощью своих ответов и силой своих обвинений, ибо из обвиняемого, каковым он являлся, Лалли становился по многим пунктам обвинителем.
Заседания суда были ожесточенными, и каждый день, возвращаясь в свою камеру, Лалли мог заметить, что надзор за ним делается все строже. Время от времени его охватывали мрачные предчувствия.
Однажды, когда цирюльник брил ему бороду, что обычно происходило в присутствии тюремщика, Лалли забавы ради стянул у цирюльника одну из его бритв. Закончив свое дело, цирюльник потребовал отдать ему запасную бритву, которой не оказалось в его сумке. Тогда Лалли признался, что он взял ее с тем намерением, чтобы в следующий раз побриться самостоятельно. Это рассердило тюремщика, и он потребовал у Лалли бритву, но тот не пожелал вернуть ее. Приказания насчет узника были, несомненно, крайне строгие, ибо, не докладывая об этом происшествии коменданту Бастилии, тюремщик тотчас позвал на помощь, ударил в набат и призвал стражу. В одну минуту тюремный коридор наполнился солдатами и в камере узника послышались угрозы.
И тогда, смеясь, генерал вернул бритву, ставшую причиной всего этого волнения.
Однако он был настолько уверен в милосердии короля, что весь этот шум, поднявшийся из-за бритвы, не смог раскрыть ему глаза.
Тем не менее слова, сказанные ему однажды плац-майором, пролили жестокий свет в его затененное сознание.
Карета, в которой Лалли возили на заседания Парламента, никогда не ездила без многочисленного конвоя; кроме того, в нее всегда садился вместе с ним плац-майор. Однажды утром вокруг этой кареты столпился народ. Лалли хотел было выглянуть из нее, чтобы посмотреть, что стало причиной этого шума, но плац-майор, всегда проявлявший доброжелательность к Лалли, сказал ему:
— Осторожно, господин генерал; я имею приказ убить вас, если вы подадите хоть малейший знак народу или он проявит к вам хоть малейшее участие.
Лалли отодвинулся вглубь кареты и задумался.
Но это еще не все. В тот момент, когда уже можно было догадаться, что судебный приговор будет через несколько дней вынесен, первый президент, обративший внимание на стремление генерала являться в суд, облачившись в мундир со знаками своего воинского звания и с королевскими орденами, которыми он был награжден, приказал плац-майору Бастилии снять с него эполеты, голубую орденскую ленту и все его ордена.
Когда плац-майор, предупредив узника о тех злонамеренных приказах, какие он получил в отношении него, попросил его снять с себя знаки отличия, Лалли ответил, что их могут сорвать с него, но сам он их ни в коем случае не снимет.
Приказ был отдан, и плац-майору следовало подчиниться ему; он позвал к себе на помощь: завязалась борьба, и, лишь повалив узника на землю, сумели сорвать с него, обратив их в клочья, его эполеты и орденские ленты.
Все эти проявления жестокости были ненужной травлей, которая должна была открыть глаза Лалли, однако он никак не мог поверить, что его приговорят к смерти.
Шестого мая 1766 года Лалли испытал жестокое разочарование.
Парламент вынес приговор, и граф был осужден на смерть как изобличенный в измене интересам короля, государства и Ост-Индской компании, равно как в злоупотреблении властью и незаконных поборах с подданных короля и иностранцев.
Казнью было назначено отсечение головы, и совершиться оно должно было на Гревской площади.
Выслушав этот приговор, тем более страшный, что Лалли никак не желал предвидеть его, генерал накинулся с бранью на своих судей, называя их палачами и убийцами.
В этот момент к нему подошел кюре Святой капеллы, призывая его успокоиться.
Однако Лалли с гневом оттолкнул его и воскликнул:
— Ах, сударь, оставьте меня в покое хотя бы на минуту!
И он сел в отдаленном уголке зала.
Примерно в течение десяти минут никто не мешал ему предаваться горестным размышлениям; затем плац-майор, чрезвычайно взволнованный, подошел к Лалли, чтобы взять его и препроводить обратно в Бастилию.
И тут Лалли вспомнил, сколько раз он бывал нетерпелив и груб с этим человеком, всегда добрым и всегда исполненным уважения к нему, и промолвил:
— Сударь, простите меня за все мои грубые слова; я старый солдат и не привык повиноваться кому-либо, кроме короля. Мой скверный характер почти всегда заводит меня дальше, чем мне хотелось бы!
— Перед лицом несчастья, подобного вашему, сударь, — отвечал плац-майор, — я не помню и никогда не буду помнить ничего, кроме уважения, которое мне следует оказывать вам.
— Что ж, тогда обнимите меня, — сказал Лалли. — Я сожалею о том времени, которое прошло у меня в ненависти к вам; теперь я прекрасно понимаю, что вы исполняли свои обязанности.
И они вместе вернулись в Бастилию.
Как только узник вошел в свою камеру, его спросили, не хочет ли он принять исповедника.
— Как! Уже?! — воскликнул он. — Стало быть, они так торопятся лишить меня жизни?
— Сударь, — ответил посланец, — я полагаю себя вправе уверить вас, что этот визит священника делается ради услуги.
— Ну что ж! — произнес Лалли. — Соблаговолите сказать ему, что я приму его позднее; теперь я устал и хотел бы немного отдохнуть.
Лалли оставили одного, и он действительно уснул.
С этого времени никто из друзей осужденных, никто из его знакомых не мог больше пройти к нему. И тогда родственники генерала, зная, что ему не дадут помилования, и желая спасти его от позорной смерти на эшафоте, пришли на площадь Бастилии в надежде, что он выйдет на балкон или покажется у окна и тогда они смогут подать ему знак, чтобы он покончил с собой.
Но Лалли спал.
Его разбудили, чтобы сказать ему, что президент Паскье, который был докладчиком по его делу, желает поговорить с ним.
Лалли соскочил с постели и произнес:
— Да, впустите его, пусть войдет, пусть войдет!
Во взгляде генерала была такая сила, что президент, встретившись с ним взглядом, остановился на пороге.
— Сударь, — промолвил Паскье, первым прервав молчание, — король так добр, что готов простить вас, если вы выкажете хоть малейшую покорность; итак, признайтесь в ваших преступлениях и назовите ваших сообщников.
— В моих преступлениях! — воскликнул Лалли. — Стало быть, вы их не раскрыли, если пришли просить меня, чтобы я признался в них? Что же касается моих сообщников, то, поскольку я ни в чем не виноват, у меня их нет. А теперь послушайте, что я вам скажу: ваш поступок оскорбителен для меня, и вы последний из тех, кому я позволил бы говорить мне о помиловании. Убирайтесь вон, подлец, и чтобы я вас больше не видел!
— Но, сударь, — сказал Паскье, — одумайтесь, это пыл овладевает вами.
— О, тебе прекрасно известно, что пыл овладевает мною! Ты и рассчитывал на этот пыл, чтобы осудить меня; но кровь марает того, кто ее проливает, и моя пролитая кровь оставит на тебе несмываемое пятно!
Лалли сделал шаг к нему, и Паскье закричал:
— На помощь!
В камеру вбежали тюремщики.
— Пусть ему заткнут рот кляпом! — приказал Паскье. — Он оскорбил короля.
Услышав слова «Пусть ему заткнут рот кляпом!», узник пришел в ярость; он бросился на президента, но тюремщики остановили его и, позвав на помощь себе двух солдат, повалили старика на пол, а затем, подчиняясь приказу Паскье, вставили ему в рот кляп.
Народу стало известно об этой гнусности, и с тех пор народ называл Паскье не иначе как Паскье-Кляп.
После парламентского докладчика к узнику впустили исповедника. Услышав благочестивые увещания священника, Лалли, как могло показаться, успокоился, но это спокойствие было притворным; он раздобыл ножку циркуля, и прямо в ходе своей речи капеллан вдруг заметил, что узник покрылся бледностью.
За мгновение до этого Лалли вонзил себе эту ножку циркуля в грудь, в нескольких линиях от сердца.
Священник позвал на помощь; осужденного схватили и связали.
— Я промахнулся, — произнес Лалли, — ну что ж, теперь очередь палача.
Осужденному не пришлось ждать долго. Первый президент Парламента, узнав от Паскье об отпоре, который дал ему генерал, а от тюремщиков — о его попытке самоубийства, приказал передвинуть казнь на более ранний срок.
Эту новость сообщили Лалли.
— Тем лучше! — сказал он. — В тюрьме они заткнули мне рот кляпом, но, возможно, у них не хватит смелости сделать это, когда они поведут меня на эшафот, и тогда… О, тогда я заговорю!
Эти слова тоже стали известны судьям. Народ проявлял сочувствие к Лалли, и Лалли, заговорив, мог побудить народ к бунту, ибо Парламент не пользовался популярностью. И тогда, под предлогом, что осужденный, дабы избежать казни, может, как это водится на Востоке, проглотить свой язык, на генерала набросились снова, связали, заткнули ему рот кляпом и связанного, с