Все эти истории весьма постыдны, весьма грязны, но короля забавляют лишь они. Господин де Сартин делает из них некий дневник (это еще одна идея изобретательной г-жи дю Барри), который король читает по утрам, лежа в постели, и который иногда, за счет своего бесстыдства, в конце концов пробуждает в нем любострастие. Этот дневник составляется во всех непотребных домах Парижа, и особенно в заведении знаменитой Гурдан, имя которой мы произносим уже в третий раз.
Однажды король узнает из этого дневника, что г-н де Лорри, епископ Тарбский, возвращаясь накануне в Париж, имел наглость привезти с собой в закрытой коляске Гурдан и двух ее воспитанниц. На сей раз это уже было слишком; король велит предупредить великого раздавателя милостыни, и тот вызывает к себе епископа.
По счастью, все объясняется случайностью, к вящей славе целомудрия и милосердия прелата: возвращаясь из Версаля, епископ Тарбский увидел трех женщин, стоявших на дороге возле сломанной кареты; проникшись жалостью к их затруднительному положению, он предложил им место в своем экипаже. Гурдан нашла предложение забавным и приняла его.
Но никто не хотел поверить в наивность прелата, и все говорили ему:
— Как! Вы не знакомы с Гурдан?! Поистине, это невероятно!
В разгар всего этого была объявлена знаменитая музыкальная война между глюкистами и пиччинистами: двор разделяется на две партии.
Дофина, юная, поэтичная, музыкальная, ученица Глюка, считала наши оперы лишь собранием более или менее приятных песенок. Когда она увидела представления трагедий Расина, ей пришла в голову мысль послать своему учителю «Ифигению в Авлиде», призвав его погрузить в волны музыки благозвучные стихи Расина. Через полгода музыка была готова, и Глюк сам привез свою партитуру в Париж.
Едва приехав, Глюк стал фаворитом дофины и получил право в любое время появляться в малых покоях дворца.
Требуется привыкнуть ко всему, и особенно к грандиозному. Музыка Глюка не произвела при своем появлении того впечатления, какого следовало ожидать. Пустым сердцам, уставшим душам не нужна мысль, им достаточно звука: мысль утомляет, а звук развлекает.
Старое общество предпочло итальянскую музыку, предпочло звонкую погремушку благозвучному органу.
Госпожа дю Барри — и из чувства противоречия, и потому, что немецкую музыку выдвигала на первый план дофина, — встала на сторону итальянской музыки, и послала Пиччини несколько либретто. Пиччини в ответ прислал партитуры, и в итоге молодое и старое общество раскололись на два лагеря.
Дело в том, что в среде этого старомодного французского общества пробивались совершенно новые идеи, подобно неведомым цветам, что растут в щелях между разошедшимися плитами сумрачных дворов, между растрескавшимися камнями старого замка. Это были английские новшества: сады с тысячью убегающих вдаль аллей, с множеством лужаек, с цветочными клумбами и просторами газонов; коттеджи; утренние прогулки дам без пудры и румян, в простых соломенных шляпах с широкими полями, украшенных васильком или ромашкой; мужчины на прогулке, правящие горячими лошадьми и сопровождаемые жокеями в черных шапочках, коротких куртках и кожаных штанах; четырехколесные фаэтоны, производившие фурор; принцессы, одетые как пастушки; актрисы, одетые как королевы; это были Дюте, Гимар, Софи Арну, Ла Прери, Клеофиль, украшавшие себя бриллиантами, в то время как дофина, принцесса де Ламбаль, г-жа де Полиньяк и г-жа де Ланжак желали украшать себя лишь цветами.
И при виде всего этого нового общества, идущего в неведомое, Людовик XV все ниже клонил голову. Тщетно сумасбродная графиня вертелась вокруг него — жужжащая, как пчела, легкая, как бабочка, сияющая, как колибри. Король лишь время от времени с трудом поднимал отяжелевшую голову, и казалось, что на лицо его с каждым мгновением все явственнее ложится печать смерти.
Дело в том, что время истекало; дело в том, что пошел шестой месяц со дня смерти маркиза де Шовелена; дело в том, что близилось начало мая, а 23 мая исполнялось ровно полгода с того дня, как королевский фаворит умер.
К тому же, как если бы все сговорились присоединиться к зловещему предзнаменованию, аббат де Бове, произнося при дворе проповедь, в своем поучении о необходимости готовить себя к смерти, об опасности умереть без покаяния, воскликнул:
— Еще сорок дней, государь, и Ниневия будет разрушена!
Поэтому, думая о г-не де Шовелене, король думал об аббате де Бове; поэтому он говорил герцогу д'Айену:
— Двадцать третьего мая будет полгода, как умер Шовелен.
Он поворачивался к герцогу де Ришелье и произносил шепотом:
— Этот чертов аббат де Бове говорил о сорока днях, не правда ли?
— Да, государь, а почему вы спрашиваете?
Не отвечая Ришелье, Людовик XV добавлял:
— Я хотел бы, чтобы эти сорок дней уже прошли!
Но и это было еще не все: в Льежском альманахе говорилось по поводу апреля:
«В апреле одна из самых известных фавориток сыграет свою последнюю роль».
И потому г-жа дю Барри вторила сетованиям короля и говорила об апреле то же, что он говорил о сорока днях:
— Я бы очень хотела, чтобы этот проклятый апрель уже прошел!
В этом проклятом апреле, так страшившем г-жу дю Барри, и в течение этих сорока дней, ставших мучением для короля, предзнаменования множились. Генуэзский посол Сорба, с которым король часто виделся, был сражен внезапной смертью. Аббат де Ла Виль, придя к утреннему выходу короля, чтобы поблагодарить за только что пожалованное ему место управляющего канцелярией министерства иностранных дел, рухнул к ногам его величества, сраженный апоплексическим ударом. И, наконец, когда король был на охоте, рядом с ним ударила молния.
Все это лишь усиливало его мрачность.
Все связывали надежды с приходом весны. Природа, сбрасывающая в мае свой саван; земля, вновь покрывающаяся зеленью; деревья, вновь надевающие свои весенние наряды; воздух, наполненный живыми пылинками; дуновения живительного огня, прилетающие с ветром и кажущиеся душами, что ищут тело, — все это могло вернуть какую-то жизнь этой инертной материи, какое-то движение этому изношенному механизму.
Примерно в середине апреля Лебель увидел у своего отца дочь мельника, и ее необычайная красота поразила его. Он счел девушку лакомством, способным пробудить аппетит у короля, и с воодушевлением рассказал ему о ней. Людовик XV без особой охоты согласился на эту новую попытку развлечь его.
Обычно, прежде чем явиться к королю, девицы, которых Людовик XV должен был почтить своими королевскими милостями, подвергались осмотру врачей, затем проходили через руки Лебеля и, наконец, являлись к королю.
На этот раз девушка была столь свежа и столь красива, что всеми этими предосторожностями пренебрегли, но если бы они и были приняты, то даже самому искусному медику, конечно, трудно было бы распознать, что девушка уже несколько часов была больна оспой.
В юности король уже перенес эту болезнь, но через два дня после свидания с девушкой она проявилась вторично.
В то время давала о себе знать еще одна трудно излечимая болезнь, и потому, когда парижанам сообщили, что Людовик XV умер от оспы, или, как ее еще называли, малого сифилиса, это дало им повод говорить:
— У великих мира сего ничего малого не бывает!
На эту тему сочинили также следующую эпитафию:
Мамзель Сифиль, благодаренье Богу,
Луи отправила в последнюю дорогу:
За десять дней свершила младшая сестрица то,
Что старшей двадцать лет не удавалось ни за что.
Ко всему добавилась злокачественная лихорадка, осложнившая положение больного.
Двадцать девятого апреля появилась первая сыпь, и архиепископ Парижский, Кристоф де Бомон, поспешил в Версаль.
Положение на этот раз была необычным; причащение, если чувствовалась в нем необходимость, могло иметь место только после изгнания наложницы, а эта наложница, принадлежавшая к иезуитской партии, главой которой был Кристоф де Бомон, ниспровержением министерства Шуазёля и ниспровержением Парламента оказала, по словам самого архиепископа, столь большие услуги религии, что невозможно было подвергнуть ее бесчестью согласно канону.
Во главе этой партии, вместе с г-ном де Бомоном и г-жой дю Барри, стояли герцог д'Эгийон, герцог де Ришелье, герцог де Фронсак, Мопу и Терре.
Все они были бы опрокинуты тем же ударом, какой свалил бы г-жу дю Барри; поэтому у них не было никакой причины выступать против нее.
Партия г-на де Шуазёля, проникавшая всюду, даже в проход за кроватью короля, напротив, требовала изгнания фаворитки и скорейшей исповеди; это было весьма любопытно видеть, поскольку именно партия философов, янсенистов и безбожников побуждала короля исповедоваться, тогда как архиепископ Парижский, монахи и поклонники благочестия желали, чтобы король отказался от исповеди.
Таково было необычное состояние умов, когда 1 мая, в половине двенадцатого утра, архиепископ явился навестить больного короля.
Узнав о прибытии архиепископа, бедная г-жа дю Барри на всякий случай скрылась.
На встречу с прелатом, намерения которого не были еще известны, отправился герцог де Ришелье.
— Монсеньор, — сказал герцог, — заклинаю вас не пугать короля этим богословским предложением, убившим стольких больных. Но если вам любопытно услышать о забавных грешках, то располагайтесь: я стану исповедоваться вместо короля и расскажу вам о таких прегрешениях, подобных которым вы не слыхивали за то время, что состоите архиепископом Парижским. Ну, а если мое предложение вам не нравится, если вы непременно хотите исповедовать короля и воспроизвести в Версале те сцены, какие устраивал господин епископ Суассонский в Меце, если вы хотите с шумом спровадить госпожу дю Барри, то подумайте о последствиях и о ваших собственных интересах; вы обеспечиваете этим триумф герцога де Шуазёля, вашего злейшего врага, в избавлении от которого вам так содействовала госпожа дю Барри, и ради пользы вашего врага преследуете вашего друга; да, монсеньор, вашего друга, и какого друга! Ведь еще вчера она говорила мне: «Пусть господин архиепископ оставит нас в покое, и он получит кардинальскую шапку; я за это берусь, и я вам за это ручаюсь».