На другой день к нему потянулась целая вереница посетителей, приходивших один за другим, чтобы по отдельности повторить ему похвалы и добрые слова, хор которых он выслушал в свой адрес накануне. Он не мог сопротивляться такому рвению, доброжелательству и всем этим многочисленным восхвалениям и тотчас же принял решение купить дом, чтобы обосноваться в Париже».
Вольтеру оставалось исполнить еще одно обещание: то, какое он дал ложе Девяти сестер.
В понедельник 10 апреля, возвращенный к жизни эликсиром лести, выздоравливающий больной почувствовал себя достаточно крепким для того, чтобы дойти пешком от своего дома до Академии; это привело к тому, что следом за ним двинулись шесть сотен человек.
На другой день, во вторник 11 апреля, он отправился в ложу Девяти сестер и прошел там вступительную процедуру, хотя уже давно был масоном.
Однако ему не стали завязывать глаза, а вместо этого натянули две занавески между ним и досточтимым мастером, но уже после нескольких вопросов, которые задал г-н де Лаланд и на которые ответил неофит, занавески поспешно отдернули, ибо тьма, в которой он оказался, явно удручала больного, давая ему предчувствие скорой могилы; но, едва занавески отдернули, новый брат внезапно оказался залит настолько ярким светом, что он на мгновение застыл на месте, будто слепой. И тогда начались не испытания, а триумфальные почести, причем такие, что Вольтер, потеряв голову, воскликнул:
— О! На мой взгляд, такой триумф вполне достоин триумфа Назареянина!
Между тем Вольтер во время своего визита в Академию предложил ей взяться за новый труд, и предложение это было с воодушевлением одобрено, несмотря на то, что в те времена ее достославные члены не слыли прилежными тружениками. Речь шла о составлении словаря, и, дабы подать добрый пример, сам он взял на себя букву А.
Едва вернувшись домой, он с той торопливостью исполнения, какая составляла особую черту его гения, принялся за работу и, чтобы придать себе нервных сил взамен сил физических, выпил по своей привычке такое количество кофе, что не только снова ощутил признаки своей старой болезни, никогда не покидавшей его полностью, но и приобрел изнурительную бессонницу. Как раз в это время ему нанес визит г-н де Ришелье, его старый друг, и, поскольку Вольтер пожаловался на отсутствие сна, герцог предложил ему пилюли, которыми он пользовался сам и которые, по его уверению, прекрасно на него действовали. Между двумя стариками было всего два года разницы: один родился в 1694 году, другой — в 1696-м, и то, что годилось для одного, должно было годиться и для другого. Вольтер согласился принимать пилюли герцога, но, проявляя свое вечное нетерпение, он, вместо того чтобы соблюдать ту постепенность, какая была предписана назначением врача, принял две вместо одной, четыре вместо двух, шесть вместо трех; опиум, из которых эти пилюли по большей части состояли, резко подействовал на дряхлое тело старика: бессонница уступила место сонливости, а сонливость сменилась летаргией.
Начиная с этого времени никакой надежды сохранить ему жизнь больше не было.
Вольтер был уже почти мертв, когда ему сообщили, что г-н де Лалли-Толлендаль, о восстановление честного имени которого он хлопотал, только что реабилитирован.
Эта новость на какое-то мгновение вырвала его из летаргического состояния, и, приподнявшись в постели, он воскликнул:
— Начинается царство справедливости: я умираю довольный!
После этого он рухнул на подушки и снова заснул.
Забытье было полным и непрерывным. Умирающий больше не говорил и, казалось, ничего больше не слышал. Терсак, кюре прихода святого Сульпиция, и аббат Готье, исповедник Вольтера, попросили разрешения увидеть его. Их впустили в спальню умирающего, но в присутствии его племянницы г-жи Дени, а также его племянников и друзей.
Кюре Терсак подошел к изголовью Вольтера и, наклонившись к умирающему, спросил у него, верит ли он в божественность Иисуса Христа.
То ли не услышав его, то ли притворившись глухим, Вольтер даже не пошевелился.
Тогда к нему в свой черед приблизился г-н де Вильвьель и, веря в его полную глухоту, крикнул ему прямо в ухо:
— Друг мой, это аббат Готье, ваш исповедник!
— Мой исповедник?! — не поворачивая головы, ответил Вольтер. — Поклонитесь ему от меня!
Тогда, понимая, что он все слышит, ему доложили заодно и о приходе г-на Терсака.
— Кюре?! — промолвил умирающий. — Мое почтение кюре!
Эти слова были произнесены подчеркнутым тоном, означавшим: «Вы окажете мне большую услугу, оставив меня в покое».
Непонятно, уловил эту интонацию кюре Терсак или нет, но, охваченный собственным рвением, он не придал ей никакого значения и снова подошел к постели умирающего.
— Сударь, — спросил он его, — признаете ли вы божественность Господа нашего Иисуса Христа?
— Дайте мне спокойно умереть, сударь, — ответил ему Вольтер.
Однако кюре не сдавался и, несмотря на твердость голоса умирающего, повторил свой вопрос.
В ответ на это философ собрал все свои силы и с пылающим взглядом, с пеной на губах и с поднятым кулаком приподнялся в постели и воскликнул:
— Ради Бога, никогда не говорите мне об этом человеке!
И ударом кулака он оттолкнул кюре.
То были его последние слова и его последний жест: затем он рухнул на подушки и испустил дух.
Вся философская братия пришла в восхищение; на сей раз она не была обманута в своих ожиданиях, и Вольтер, этот царь небытия, умер так, как он и должен был умереть.
Что же касается кюре, то, получив удар кулаком, он вышел из комнаты, сопровождаемый аббатом Готье и во весь голос крича, что не позволит похоронить Вольтера.
Большинство парижских кюре осудили своего коллегу за то, что он позволил себе проявить столь чрезмерное рвение.
— Это обращение грешника было делом рук не священника, а обманщика, — заявил кюре церкви святого Рока.
Кюре церкви святого Рока всегда отличались тонким умом.
Как бы там ни было, семья Вольтера могла принудить кюре похоронить достославного покойника, поскольку никакое церковное отлучение не отторгало его от лона Церкви, но все опасались скандала, в котором нуждалось духовенство, и потому было решено предвосхитить старания священников. Так что тело умершего набальзамировали, тайком вывезли из Парижа и похоронили в монастыре Сельер, аббатом которого был племянник Вольтера.
Позднее мы увидим, как по решению Национального собрания были предприняты поиски этого несчастного ссыльного трупа, чтобы спустя двенадцать лет похоронить его со всеми почестями в Пантеоне.
Какое-то время стоял вопрос о том, чтобы сжечь тело Вольтера и на античный манер сохранить его пепел в урне. Такая урна стала бы для всей философской секты чем-то вроде знамени, навсегда поднятого против религиозного фанатизма.
Однако замысел этот отвергли, и Вольтер, как мы уже сказали, был погребен в аббатстве Сельер.
Ну а теперь, когда мы увидели, как жил и умер философ и поэт Вольтер, скажем пару слов о том, каким он был в личной жизни. Бога сменяет кумир, статую — мумия.
Вольтер сохранил до конца своей жизни ту живость молодого человека, которая у старика не раз оборачивалась нелепым чудачеством, причем даже в отношении королей и королев. Если ему не оказывали все должные знаки уважения, он сердился, словно ребенок.
— Простите меня, — говорил он, приходя в себя после одного из таких приступов гнева, — ведь в моих жилах течет не кровь, а серная кислота, и в утробе у меня не кишки, а змеи.
Именно в подобные минуты философ опускался до уровня обыкновенного человека, набрасывался на журнал Фрерона и зубами рвал его страницы, набрасывался на портрет герцога де Ришелье и ломал его на мелкие кусочки, набрасывался на репутацию Фридриха Великого и растаптывал ее ногами.
Однако в разгар таких сумасшедших выходок человека безумного у него случались раскаяния человека остроумного, присущие только ему.
Как-то раз, разгневавшись на слугу, он бросает ему в голову свинцовую чернильницу, но промахивается, хватает трость и бежит вслед за ним.
Слуга спасается бегством, крича:
— Ах, сударь, видать, в ваше тело вселился дьявол!
Тогда Вольтер останавливается и совершенно спокойно, чуть ли не печально произносит:
— Увы, друг мой! Все куда хуже, чем дьявол, вселившийся в тело. В голову мне вселился гнусный тиран по имени Полифонт, который хочет силой взять в жены благонравнейшую принцессу, носящую имя Меропа! Я хочу заколоть его и никак не могу довести дело до конца. Вот это и приводит меня в ярость.
В момент дурного настроения он получает письмо от бонских монахинь, начинающих свое послание с того, что во имя славы Вольтера они готовы обратиться в пыль, а заканчивающих тем, что просят его сочинить пролог, дабы удлинить трагедию «Смерть Цезаря», которую они намерены поставить.
— Черт подери! — восклицает Вольтер, разрывая письмо. — Охота была монахиням вроде этих мерзавок представлять на сцене заговор гордых республиканцев; разграбление их монастыря устроило бы их несравненно лучше и доставило бы им куда больше удовольствия.
Но затем, успокоившись, он произносит:
— В конечном счете эти монахини славные девушки; они поступают неблагоразумно, желая иметь пролог к этой трагедии, но ведь я проявляю себя еще менее благоразумным, досадуя, что они просят меня сочинить его.
Вольтер являл собой соединение самых противоположных страстей. Расточительный, как маркиз де Брюнуа, он был при этом скупым, как Гарпагон, и мы видели, как он поссорился с торговцем одеялами, торгуясь с ним из-за сорока су. В другой раз он узнал, что один порядочный человек испытывает денежные затруднения и написал своему казначею:
«Возьмите двадцать пять луидоров, садитесь в карету и спешно поезжайте к г-ну Пито. Это бедный ученый. Говорят, что делать добро означает вкушать наслаждение; так вкусим же его!»
Все эти слова были манерными, все они были произнесены для того, чтобы их повторяли, все они были украшены остротой, но ведь поступок-то, причем поступок добрый, был совершен!