— Я не изменяла вам, друг мой, и я люблю вас больше, чем прежде.
— Надо же!
— Доказательство этому состоит в том, что вы больны, и я берегу ваше здоровье. Ну скажите сами, разве в подобном случае не лучше, чтобы я имела дело с другом, а не с посторонним?
Вольтер на мгновение задумывается, а затем со вздохом произносит:
— Ах, сударыня, раз уж такое неизбежно, постарайтесь хотя бы, чтобы я этого не видел!
На другой день к Вольтеру в свой черед является Сен-Ламбер. Он хочет извиниться за свою вспыльчивость накануне, но застает философа совершенно безропотным: Вольтер со вздохом обнимает его и говорит:
— Сын мой, я все забыл, и во всем виноват я. Вы пребываете в том счастливом возрасте, когда можно нравиться: пользуйтесь же этими мгновениями. Больной старик вроде меня для плотских радостей уже не пригоден.
Между тем, в разгар всех этих ссор, прекрасная Эмилия забеременела. Это событие должно было огорчить четырех особ, и прежде всего г-жу де Буффлер, любовницу Сен-Ламбера, и Вольтера, любовника Эмилии. Но между людьми остроумными все легко улаживается. Вольтер уже давно смирился со своей участью, г-жа де Буффлер смирилась со своей, и единственное оставшееся затруднение состояло в том, чтобы дать отца ребенку.
— Нет ничего проще! — съязвил Вольтер. — Мы поместим его в разряд смешанных произведений госпожи дю Шатле.
В число особ, которых должно было озаботить это событие, входил еще один человек, не упомянутый нами: это был муж Эмилии, г-н дю Шатле, на протяжении вот уже пятнадцати лет не имевший с ней никаких сношений. Эмилия взяла эту заботу на себя, завлекла мужа в Сире и отыскала средство заставить его разделить с ней постель.
— Что за странная прихоть у Эмилии спать со своим мужем после пятнадцати лет разлуки? — задавались вопросом при дворе короля Станислава.
— Это прихоть беременной женщины, — отвечала г-жа де Буффлер.
В итоге Эмилии суждено было понести наказание там, где она грешила. Через шесть дней после родов Эмилия умерла.
Вольтер был в отчаянии. Он бросился вон из комнаты и, сойдя с последней ступени лестницы, споткнулся, растянулся во весь рост и ударился головой о плиточный пол. Сен-Ламбер кинулся ему на помощь.
— Ах, друг мой, это вы убили ее! — воскликнул Вольтер, продолжая биться головой о каменную плиту.
Затем, резко поднявшись, он крикнул:
— Черт побери, сударь, с чего вдруг вы вздумали сделать ей ребенка?!
Между тем приехал г-н дю Шатле, сокрушавшийся наряду с другими. Из всего наследства покойной Вольтер пожелал иметь лишь перстень с тайником, в котором должен был быть спрятан его портрет. Господин дю Шатле знал этот перстень: это он подарил его своей жене в день их свадьбы вместе со спрятанным там портретом, изображавшим его самого. Перстень в конце концов отыскали, поспешно открыли и обнаружили в нем портрет Сен-Ламбера.
— Увы, вот так все и происходит в этом мире! — воскликнул наш философ, обращаясь к г-ну дю Шатле. — Ришелье изгнал вас, я изгнал Ришелье, а Сен-Ламбер изгнал меня.
Господин дю Шатле хотел поднять шум по этому поводу, но Вольтер остановил его:
— Поверьте мне, это неприятная история, которой ни вам, ни мне хвастаться не стоит.
Вольтер после смерти Эмилии замыслил умереть. Вначале он хотел удалиться в Сенон и жить там в монашеской келье, затем надумал отправиться к своему другу Болингброку, который вел уединенную жизнь в сорока льё от Парижа. Так и не приняв никакого решения, Вольтер возвращается в Париж и, находясь в Париже, горюет, плачет и худеет, что считалось чем-то невозможным, а он сделал чем-то открытым и общепризнанным.
Однажды ночью, когда при температуре в четыре или пять градусов ниже нуля Вольтер, по своему обыкновению, в одной сорочке носился по комнатам своих покоев, призывая Эмилию голосом таким же жалобным, каким Орфей призывал Эвридику, он случайно натыкается в обеденном зале на кипу фолиантов, оступается и падает. Не в силах подняться, Вольтер зовет на помощь; однако вначале его секретарь не слышит этих криков; жалобные стоны продолжаются целый час, и лишь по прошествии этого времени он все же появляется, однако спотыкается о ноги Вольтера и в свой черед падает. Затем он встает, поднимает Вольтера и относит его, совершенно замерзшего, в постель, где лишь посредством разогретых салфеток удается вернуть его к жизни. Но, как только Вольтер вновь обретает голос, он опять начинает жаловаться и стонать.
— Ах, право, — потеряв терпение, восклицает секретарь, — напрасно вы так отчаиваетесь из-за женщины, которая вас не любила!
— Как это не любила, сударь?! — кричит Вольтер, соскакивая с постели. — Она меня не любила?!
— Разумеется, нет!
— Вы теперь же дадите мне доказательство сказанных вами слов, сударь, или покинете мой дом.
— О, доказать их очень легко. Вот, возьмите.
И секретарь протягивает Вольтеру три письма прекрасной Эмилии, которые были найдены им во время поисков достославного перстня и в которых она более чем откровенно насмехалась над философом.
Чтение этих писем погрузило Вольтера в глубокое оцепенение, однако оно излечило его от любви к прекрасной Эмилии и ко всем прочим любовям.
Мы только что увидели Вольтера в его личной жизни; прежде мы видели Вольтера на ложе смерти, а позднее увидим Вольтера в Пантеоне.
А теперь перейдем ко второму столпу храма — к Жан Жаку Руссо.
VI
Жан Жак Руссо в Эрменонвиле. — Его письмо к другу. — Жизнь Руссо в поместье г-на де Жирардена. — Смерть Руссо. — Две версии по поводу его смерти. — Его разговор с женой. — Слова, которые Руссо адресовал г-же де Жирарден и своей жене. — Протокол, составленный двумя хирургами. — Тело Руссо набальзамировано. — Его гробница на Тополином острове. — Его эпитафия.
Жан Жак умер в Эрменонвиле. Уже за несколько месяцев до смерти он пребывал в глубокой тоске, пестуя свою гордыню. Он не имел более возможности, по причине ослабления зрения, переписывать ради заработка ноты, и в феврале 1777 года ему пришлось вручить некую записку, от начала и до конца написанную им собственноручно, одному часовщику, пользовавшемуся его полным доверием. Эта записка являет собой исторгнутый из глубины его сердца глубокий и долгий стон, лишь несколько слабых звуков которого мы повторим, подобно слабому эху.
«Моя жена, — говорит Руссо, — уже давно больна, и усиление этой болезни, лишившей ее возможности заботиться о нашем маленьком домашнем хозяйстве, делает заботы со стороны другого человека необходимыми для нее самой, когда она вынуждена оставаться в постели.
Старость не позволяет мне более исполнять ту же службу. Прежде во время всех болезней жены я заботился о ней и оберегал ее. Домашнее хозяйство, каким бы маленьким оно ни было, само собой не ведется: нужно добывать вне дома продукты, необходимые для пропитания, и готовить их; нужно поддерживать чистоту в доме. Будучи не в силах нести все эти труды и заботы один, я, чтобы справляться с ними, был вынужден попытаться взять жене служанку. Десятимесячный опыт заставил меня ощутить недостаточность и неизбежные и невыносимые неудобства такого средства в положении, подобном нашему. Поскольку мы вынуждены жить исключительно вдвоем и при этом лишены возможности пользоваться услугами другого человека, у нас, при наших недугах и нашем беспомощном состоянии, остается только одно средство влачить дни нашей старости: отыскать какое-нибудь прибежище, где мы могли бы позволить себе кормиться за собственный счет, но избавленные от работы, которая отныне превосходит наши силы, и от мелких бытовых забот, которые мы более не способны нести. Впрочем, как бы со мной ни обходились, давали бы мне видимость свободы или держали бы меня в строгости монастырского заточения, в больнице или в пустыни, с людьми добрыми или жестокими, лживыми или чистосердечными (если только такие еще существуют), я согласен на все, лишь бы моей жене оказывали те заботы, какие требует ее положение, а мне до конца моих дней предоставили кров, самую простую одежду и самую скромную пищу, дабы мне не приходилось более ни во что вмешиваться. Мы отдадим за это все какие у нас есть деньги, вексели и ренты; и я имею основание надеяться, что этого может быть достаточно в провинции, где продукты питания дешевы, и в предназначенных для такой цели заведениях, где способы бережливого ведения хозяйства известны и используются, а прежде всего потому, что я охотно подчинюсь распорядку жизни, соразмерному с моими средствами».
Заметьте, что за пятнадцать месяцев до того, как написать это, Руссо публично отказался во всех газетах от авторских прав на свою лирическую драму «Пигмалион».
Подобно Вольтеру, Руссо нуждался в поднимавшемся вокруг него шуме. Руссо жаловался, что, когда он выходит из дома, за ним кто-нибудь обязательно идет следом, и при этом наряжался на армянский лад, чтобы вдвое увеличить кортеж, который сопровождал бы его, будь на нем обычная одежда.
Как бы там ни было, была ли причина тому гордость или подлинная нищета, цинизм или смирение, Руссо, когда он писал эту записку, оказался в глубочайшей нужде. Положение было трудным. Многие видные люди и придворные вельможи предлагали Руссо убежище, но Руссо не хотел быть им в тягость. С другой стороны, те люди, какие видели выгоду в том, чтобы приютить у себя Руссо, полагали эту выгоду весьма скромной и не спешили выставлять себя в благоприятном свете; так что Руссо постоянно ждал, что его обращение возымеет действие, но ожидание это было тщетным.
Между тем в Париж приехал Вольтер. Шум, который наделал по прибытии в столицу фернейский философ, явился последним ударом, нанесенным гордости гражданина Женевы. Напрасно Руссо закрывал глаза, напрасно Руссо затыкал уши: он видел и слышал; и вот тогда, принеся все свое самолюбие в жертву желанию покинуть столицу, Руссо согласился на убежище, которое предложил ему г-н де Жирарден в своем прекрасном уединенном поместье Эрменонвиль.