Отвлечемся ненадолго от всех этих важных политических событий и посмотрим, что нового происходило в это время при дворе и в Париже.
Печати, наложенные, как мы видели, по приказу короля, были сняты 8 июня. Он присутствовал на этой церемонии, и при нем в комнате Людовика XV были найдены семьдесят тысяч луидоров и различные ценные бумаги на общую сумму в двадцать два миллиона.
Завещание покойного короля, датированное 1766 годом, среди прочих благих распоряжений содержало указание провести его погребение с величайшей простотой. Отдельная статья завещания устанавливала, что внутренности Людовика XV должны были быть переданы капитулу собора Парижской Богоматери, но, даже если бы эта воля покойного короля стала известна вовремя, ее исполнению воспрепятствовало бы разложение, охватившее его тело накануне смерти.
Людовик XV завещал каждой из своих дочерей годовую ренту в двести тысяч ливров, распорядившись разделить долю той из них, что умрет первой, между двумя оставшимися. Каждому из его внебрачных детей было оставлено по завещанию пятьсот тысяч ливров, которые надлежало выплатить единовременно; уверяют, что таких детей насчитывалось шесть десятков и на исполнение одного лишь этого распоряжения ушло тридцать миллионов ливров.
Людовик XVI, упорно противостоявший Марии Антуанетте в вопросе о г-не де Шуазёле, пожелал, тем не менее, вознаградить ее в другом плане за то, что по политическим соображениям отказывался уступить ее воле. Будучи дофиной, она изъявляла желание иметь загородный дом, где она могла бы делать все, что ей будет угодно.
— Сударыня, — через две недели после своего восшествия на престол сказал ей король, — теперь я в состоянии удовлетворить ваше стремление. Прошу вас принять в дар, для вашего личного употребления, дабы вы могли делать там все, что вам угодно, Большой и Малый Трианоны. Эти прекрасные дворцы всегда были обиталищами возлюбленных королей Франции и, следовательно, должны быть вашими.
Королева сочла Большой Трианон чересчур помпезным для себя и согласилась взять Малый Трианон, но при условии, сказала она со смехом, что король будет являться туда лишь по приглашению.
На другой день Малый Трианон сменил имя и стал называться Малой Веной.
Это благоговение перед воспоминаниями детства было неправильно истолковано. Марию Антуанетту упрекали в том, что она без конца переносит во Францию австрийские нравы, и, словно первый отголосок далекого грома, рядом с ее ухом стало звучать произнесенное вполголоса слово «Австриячка».
И здесь мы вынуждены глубоко погрузиться в подробности личной жизни королевы, ибо, возможно, личная жизнь несчастной Марии Антуанетты еще больше, чем ее общественная жизнь, способствовала росту во Франции ненависти к королеве и в конечном счете привела ее на эшафот.
Однако начнем мы со слов, что, окруженная со всех сторон неприязнью и имевшая со стороны семьи своего мужа поддержку лишь в лице графа д'Артуа, которого нередко обвиняли в том, что он поддерживает королеву, испытывая к ней чувство куда более нежное, чем приличествует деверю, Мария Антуанетта, находясь во Франции, которая не была ее родиной, сталкивалась с клеветой на каждом шагу, подобно тому как в каких-нибудь неведомых странах обнаруживают скорпиона или гадюку под каждым кустом травы.
Мы уже говорили о ненависти теток короля к своей племяннице, о неприязни графа Прованского, графини Прованской и графини д'Артуа к своей невестке и, наконец, об ошибочном истолковании дружеских чувств графа д'Артуа к королеве. Вернемся на минуту ко всем подобным сплетням и семейной клевете, порожденным этой ненавистью и этой дружбой и оказавшим столь роковое влияние на судьбу Марии Антуанетты.
Граф Прованский, на глазах людей нашего поколения вернувшийся в Тюильри с титулом короля и под именем Людовика XVIII, был в то время девятнадцатилетним молодым человеком — толстым, низкорослым, розовощеким, бессильным, исполненным педантизма, насквозь пропитанным скрытностью и зложелательством; ревниво относящимся ко всякой красоте, завидующим всякой силе, надменным, самодовольным, черствым, хитрым, знающим все, а вернее, помнящим обо всем благодаря необычайной памяти; не вникающим ни во что, поскольку у него недоставало одновременно глубины ума и твердости души; упорствующим во зле исключительно потому, что зло было у него в крови; затворяющимся у себя в кабинете, чтобы делать вид, будто он посвящает часть дня изучению наук, а вместо изучения наук развлекающимся составлением дневника, где критически излагались события при дворе и в столице; до своей женитьбы галантным и даже обходительным с женщинами, ибо ему нужно было убедить всех в своей мужской силе; исполненным презрения к ним и грубости после своей женитьбы, которая обнаружила его бессилие; тайным врагом своего брата и открытым врагом своей невестки, с которой он не раз пытался сблизиться, заимствуя у Лемьера стихи вроде следующих и подписывая их своим именем:
В разгар неслыханной дневной жары
Дано мне счастье скрасить ваш досуг:
Зефиры к вам я пригоню как слуг;
Амуры ж сами принесут свои дары.
Именно на этих амуров, которые должны были сами составить свиту королевы, и рассчитывал граф Прованский, намереваясь опорочить ее.
Пока королева устраивала приемы в Трианоне, пока граф д'Артуа и герцог Шартрский, переодевшись, носились по балам и игорным домам Парижа в поисках рискованных приключений, граф Прованский, сидя у камина подле принцессы Марии Луизы Жозефины Савойской, своей супруги, худой, мрачной и завистливой, декламировал оды Горация, сочинял мадригалы, эпиграммы и небольшие статьи для «Французского Меркурия», отрываясь от своих переводов и сочинений для того, чтобы устроить перебранку с женой, которая никогда не могла простить Людовику XVI сказанных им слов, что он не находит ее красивой, и отвечала, когда ей говорили о г-же дю Терраж и г-же де Бальби, поочередно и с большим позерством занимавших положение официальных любовниц графа Прованского:
— Ах, Боже мой! Не будем ставить ему в упрек этих дам: это единственные излишества, которые позволяет себе мой муж.
Граф д’Артуа, в противоположность своему старшему брату, был очаровательным принцем, живым, легкомысленным, шумным, расточительным, ветреным, нескромным и вечно ставившим других в крайне неловкое положение; его отличали изящество движений и приятное лицо, хотя его нижняя губа, нависавшая над подбородком, зачастую придавала ему простоватый вид, который особенно хорошо подчеркивал остроумные высказывания, в высшей степени французские, нередко слетавшие с его уст. Он любил женщин настолько же, насколько его брат ненавидел их, и всякое другое общество, отличное от женского, было для него невыносимо. Пройдя, словно по лестнице, по всем ступеням общества, он перешел от Трианона к Опере, а от Оперы — к самым злачным местам Парижа. И потому принц д’Энен, капитан его телохранителей и одновременно управляющий домом и финансами мадемуазель Софи Арну, выполнял при нем самые разнообразные обязанности, среди которых была одна, называвшаяся как простыми людьми, так и придворными довольно грубым словом. Несмотря на все это, а может быть, и по причине всего этого, граф д’Артуа пользовался определенной популярностью, которую никак не мог завоевать и так никогда и не завоевал граф Прованский.
Жена графа д’Артуа, как и жена графа Прованского, была принцесса Савойского дома, завистливая, как и та, но ужасающе глупая и уныло развратная. Она была довольно некрасива; ее длинный нос служил поводом для забавных карикатур, не щадивших ее; даже ее собственный муж смеялся над свойственной ей легкомысленностью и отправлялся в Пале-Рояль утешаться с мадемуазель Дюте, что дало тогдашним шутникам основание говорить, будто граф д’Артуа, заимев в Версале несварение желудка от савойского пирога, приезжает отведать чайку в Париж.
После двух этих принцев шли герцог Орлеанский и герцог Шартрский.
Герцог Орлеанский, внук регента, был серьезным человеком, кровь которого несла в себе дух противоречия, присущий его семье, но никогда не выставлявшийся им наружу. Женатый вначале на Луизе Анриетте де Конти и безумно влюбленный в нее, герцог видел, как она, отыскивая себе удовольствия повсюду, предавалась всем видам распутства, характерным для самого скандального поведения; она претворила в жизнь те мечтания, какие сатира Ювенала приписывает жене Клавдия, и, подобно той, эту новоявленную Лициску не раз обвиняли в том, что в саду Пале-Рояля она просила у первых встречных незнакомцев наслаждений, которые, как античную Мессалину, могли утомить ее, но были неспособны насытить ее лоно.
В описываемое время, целиком погрузившись в радости частной жизни и предоставив г-же де Монтессон, в руки которой он отдал свое счастье, исполнять столь приятную задачу, герцог уединенно жил в своем доме в Ренеи или в своем замке Виллер-Котре, владея годовым доходом в четыре миллиона, из которых без всякой чрезмерной экономии ему удавалось откладывать пару миллионов ежегодно, хотя и покрывая при этом издержки своего сына, герцога Шартрского.
Что же касается герцога Шартрского, осмелившегося в один прекрасный день, дабы отречься от своего достоинства принца, сослаться на засвидетельствованное распутство собственной матери, то в ту пору это был молодой человек, развратное поведение которого уже получило огласку. Он вступил в свет в шестнадцатилетнем возрасте, находясь под надзором своего воспитателя, графа де Пон-Сен-Мориса, человека, наделенного заурядным умом, но честного и далеко не столь развращенного и одновременно способного развратить, каким был аббат Дюбуа. Сотоварищем по развлечениям был у него в ту пору принц де Ламбаль, здоровье которого, куда менее крепкое, чем здоровье герцога Шартрского, не могло выдержать такой жизни, наполненной низменным сладострастием, и было окончательно погублено в одном из злачных мест. В ту пору герцога Шартрского обвиняли не только в разврате, но и в умысле: по словам его врагов, он совратил, обесчестил и отравил принца де Ламбаля, чтобы все колоссальное богатство семьи Пентьевр досталось одной лишь мадемуазель де Пентьевр, на которой он намеревался жениться, и чтобы унаследовать в буд